После замужества моей сводной сестры мне досталась её комната на втором этаже с обоями в васильках по сероватому фону.
Покинув свою детскую – бывшую привратницкую над входом в дом, поднадзорную маминой спальни, облицованную плиткой, с толстыми балками, – я вот уже месяц спала в кровати, о которой не смела и мечтать: занавеси балдахина из белого гипюра на подкладке ослепительно синего цвета закреплялись сверху на отлитых из чугуна и посеребрённых розах. Эта полугардеробная-полутуалетная комната принадлежала мне, и в час, когда дети Бланвиленов или Трините проходили мимо нашего дома, жуя полдничный бутерброд с красной фасолью в винном соусе, я меланхолично или свысока – и то и другое было притворным – облокачивалась о подоконник и говорила что-нибудь типа:
– Пожалуй, пойду в свою комнату… Селин оставила ставни моей спальни открытыми…
Однако счастье моё было под угрозой: мама беспокойно ходила вокруг да около. С тех пор как сестра вышла замуж, мама недосчитывалась своего выводка. Кроме того, на первые Полосы газет попала история с похищением и заточением какой-то девушки. А тут ещё железнодорожник, получивший на ночь глядя отставку у нашей кухарки, засунул свою дубинку между створками двери и отказывался уходить… пока не подоспел мой отец. И наконец, цыгане, ослепительно улыбаясь и меча ненавидящие взгляды, предложили мне продать им свои волосы, а старый нелюдимый господин Деманж угостил меня конфетами из своей табакерки.
– Всё это пустяки, – утверждал мой отец.
– Ты как всегда. Лишь бы тебя не трогали, не мешали после обеда курить и играть в домино… Тебе даже безразлично, что Малышка теперь спит наверху и нас с ней разделяют целый этаж, столовая, коридор и гостиная. Я устала беспрестанно дрожать за моих дочерей. Довольно и того, что старшая ушла с этим господином…
– Как «ушла»?
– Ну, вышла замуж. Вышла не вышла, всё равно ведь ушла с едва знакомым господином. – Мама с нежной подозрительностью взглянула на отца. – Кто ты мне в конечном итоге? Ты ведь мне даже не родственник…
Я наслаждалась тем особым языком, полным недомолвок и обиняков, на котором мои родители рассказывали порой за обедом истории, заменяя обычные слова другими, непонятными, при этом их многозначительные гримасы и театральное «гм!» привлекали и удерживали внимание детей.
– Когда я была молоденькой, в Бельгии, в Генте, – рассказывала мама, одна из моих подружек, шестнадцати лет, была похищена… Ну совершенно! Да ещё в повозке, запряжённой парой лошадей. На следующий день… Гм!.. Ну естественно, и речи не могло уже идти о том, чтобы вернуть её семье. Бывают… ну как бы это сказать?.. такие кражи… со взломом. Словом, они поженились. Да и что им оставалось делать!
«Да и что им оставалось делать!»
Неосторожная фраза… Моё внимание тут же привлекла небольшая старинная гравюра в тёмном коридоре. На ней была изображена сценка: почтовая карета, запряжённая парой лошадей странного вида, с шеями, как у химер: перед распахнутой дверцей кареты – молодой человек в сюртуке из тафты без всякого напряжения одной рукой держит запрокинувшуюся назад молодую девушку, чей ротик в виде буквы «о» и юбки, разлетевшиеся смятым венчиком вокруг двух болтающихся в воздухе прелестных ножек, силятся выразить испуг. «Похищение»! Моё невинное воображение долго лелеяло и само слово, и картинку…
Как-то однажды ветреной ночью, когда на птичьем дворе хлопали плохо закрытые дверцы, а надо мной ворчал чердак, с запада на восток продуваемый ветром, – просачиваясь меж плохо прилаженных друг к другу черепиц, он исполнял хрустальные мелодии губной гармошки – я спала без задних ног после четверга, проведённого в поле, где я сбивала шестом каштаны и радовалась празднику сидра нового урожая. Приснилось ли мне, что скрипнула дверь ко мне в комнату? Столько дверных петель, столько флюгеров скрипело вокруг… Две руки, необычайно опытные в поднятии спящего человека, завернув меня в одеяло и простыню, подхватили меня за поясницу и затылок. Щеки коснулась лестничная прохлада; глухими, тяжёлыми шагами медленно спускались мы вниз, и каждый шаг мягко укачивал меня. Проснулась ли я в этот момент? Сомневаюсь. Один лишь сон, вдруг подхватив девочку крылом, способен перенести её, неудивлённую, непротестующую, в полную притворств и приключений юность. Один лишь сон способен превратить нежного ребёнка в неблагодарную дочь, которой она будет завтра, лицемерную сообщницу прохожего, не помнящую добра, готовую покинуть родительский кров, не повернув головы… Такой я отправлялась в страну, где почтовая карета, побрякивая бронзовыми колокольчиками, высаживает перед церковью молодого человека в сюртуке из тафты и девушку в разлетающихся юбках, похожую на сорванную розу… Я не закричала. Как милы мне были две несущие меня руки, заботившиеся о том, чтобы покрепче держать меня и не задевать моими болтающимися ногами за двери… С наступлением утра я не узнала моей прежней каморки – заставленной лестницами и сломанной мебелью, – куда мама с трудом перенесла меня ночью, как кошка, тайком перетаскивающая котёнка в другое место. Утомившись, она спала и проснулась, лишь когда я пронзительно закричала, обращаясь к стенам моей бывшей детской: – Мама, скорей сюда! Меня похитили!
СВЯЩЕННИК НА ЗАБОРЕ
О чём ты думаешь, Бельгазу?
– Ни о чём, мама.
Неплохой ответ. Точно так же в её возрасте отвечала и я, когда меня, как теперь её, звали дома Бельгазу. Откуда это прозвище и почему мой отец наградил меня им когда-то? Это, конечно же, слово провансальского происхождения, местного диалекта и означает «прекрасный щебет», но оно вполне подошло бы и герою или героине персидской сказки…
«Ни о чём, мама». Совсем неплохо, что дети время от времени вежливо ставят родителей на место. Всякий храм свят. Какой, должно быть, нескромной и навязчивой кажусь я моей сегодняшней Бельгазу! Мой вопрос что гвоздь: падает и разбивает магическое зеркало, отражающее образ ребёнка в окружении его излюбленных призраков, и мне никогда не узнать этого ребёнка. Я знаю, что для своего отца моя дочь – нечто вроде маленького паладина женского рода, который царствует на своей земле, потрясает копьём из орешника, рассекает скирды и гонит перед собой стадо, словно ведя его в крестовый поход. Я знаю: её улыбка очаровывает его, и когда он тихо говорит: «Она сейчас восхитительна», это значит – в данный миг на нежное девчоночье лицо накладывается изображение другого лица, поразительного, мужского…
Я знаю, что для своей верной кормилицы Бельгазу поочерёдно центр вселенной, законченный шедевр, одержимое чудовище, из которого нужно ежечасно изгонять демона, чемпионка по бегу, головокружительная пропасть испорченности, dear little[6] и кролик… Но кто мне ответит: что такое моя дочь для самой себя?
В её возрасте – неполных восемь лет – я играла в священника на заборе. Забор – толстая высокая стена – отделял сад от птичьего двора; верхняя его часть, широкая, как тротуар, замощённая площадка, служила мне и террасой и дорогой, недоступными остальным смертным. Ну да, священник на заборе. Что тут невероятного? Я была священником без всяких обязанностей, накладываемых саном, без переодевания в рясу, что было бы кощунственно, и тем не менее наперекор всем я была священником. Священником, и всё тут. Это было столь же естественным для меня, как быть лысым для пожилого мужчины или страдать артритом для немолодой дамы.
Слово «пресвитер»[7] попалось в том году в сети моего чуткого слуха и произвело там разрушительное действие.
Кто-то обронил при мне: «Это, без сомнений, самый весёлый из пресвитеров…»
Мне и в голову не пришло расспросить родителей: «Что такое пресвитер?» Я вобрала в себя это загадочное слово, такое шершавое в начале и такое протяжное и мечтательное в середине… Обогащённая тайной и сомнением, я засыпала с этим словом и брала его с собой на забор. «Пресвитер!» Поверх крыши курятника и сада Митонов я швырялась им в вечно туманный горизонт над Мутье. С высоты забора оно звучало анафемой. «Подите! Все вы пресвитеры!» – кричала я невидимым отлучённым.