“Одиночество”
Она затягивалась крепкой сигаретой, пытаясь до предела напрячь слегка подернутые целлюлитом ягодицы. Прекрасно зная – всю ее юношескую влагу уродская фигура истратила на мойку пола под отживающей свой век тусклой лампочкой.
Монотонно шипела, время от времени потрескивая в темноте, крепкая сигарета.
Хотелось закрыть глаза, обо всем забыть, запустить руку в пурпурную полоску трусиков. Почувствовать хотя бы свое собственное прикосновение. Заменить собой кого-то из тех, семнадцатилетних, девятнадцатилетних, двадцатитрехлетних. Вернуть, собрать с пола всю до капли, сжать в ладонях, стянуть трусики и вернуть в себя всю свою влагу. Размазать ее по холодному влагалищу, размякшим соскам. Сухим губам.
Лишь бы надпись на мутном стекле исчезла.
А надпись, настойчиво и неумолимо, продолжала терзать грязное, вековое, однако, по воле страшной вечности, так и не дробящееся на бесконечность микроскопических звезд-искр-осколков, окно.
Пела влага и пела ночь. Царящая за ним, за этим одновременно бывшим и никогда не существовавшим, уже не здесь и не сейчас, окном; царящая за ним ночь мелькала вспышками света, этими насмехающимися над полуживой здешней лампочкой, хохоча над ней и крича в ее сторону, всполохами молниеносной жизни. Они мгновенно разрывали темноту, покрывая надпись “здесь были” серебристым, сказочным сиянием, но сами “здесь” не были, а тут же, также молниеносно, гасли, не успев даже простонать прощальное проклятие смертельно усталой и потому убийственно спокойной лампочке. Она-то – здесь – была.
И все, что достигало ее мутной, пыльной и мошкотрупной поверхности, было лишь жалкими бликами алого шипения, мерцающего, гаснущего в бордовый развод, в глухое пятно, окруженное белой дымкой, грязной, пепельной дымкой остывшей жизни. И жизнь эта темнела и даже чернела, медленно коверкаясь в самые немыслимые позы – до тех самых пор, пока, раскачиваясь вокруг них, за и перед ними, и даже вокруг них, дрожь землетрясения не ломала последние надежды на то, что у них все еще может быть не так страшно.
И все еще думая, каждая, думая об этом, об этой надежде, каждая распластывалась в полумраке окутывающей их пустоты.
И парила.
И все они медленно и долго парили под влажным по цвету, но совершенно и абсолютно сухим по состоянию, взглядом девятнадцатилетней, на виду темноты, пустоты и ночи покрываясь старческими, мраморными морщинками, сходящимися, ползущими, процарапывающими когтями страха себе дорогу к черному пятну теневого блика на правой щеке. Ползли, царапали и пробирались до тех самых пор, пока теневое пятно, принимая под тусклым, остывающим светом искр заоконной жизни формы иной ночи, иных штрихов, иных изображений.
Вот тонкая, кривая, угловатая линия, из состояния вертикального переходя, неумолимо и абсолютно логично, в горизонтальное, образовала утолщившийся росчерк.
Холмы, далекие редкие кустарники.
Трещина-вена, глубиной в пол человеческого, бессмысленного роста.
Вот углубилась тень, печальная и округлая. В бликах звезд-осколков круг трепещет, оборачивается и вглядывается в структуру того, что, накапливаясь, набирая звук машинного, едущего мимо, рева, гула не имеющей тормозного пути жизни. Оболочка, истошно хранящая остывающее цветение распадающихся огоньков фейерверка, набухает, чернеет самым своим сердцем, краями же изрисовываясь трещинами-контурами неизвестного, не рождающегося, но уже уничтожаемого континента, в полнейшей тишине и совершенно беззвучно лопается.
Круг пятна тени вскидывается.
Взгляд тихо, без права изменить рефлекторное движение, устремляется в пасмурное небо цвета бледной кожи.
Девятнадцатилетняя заглатывает мокрую грусть своей иссохлости – и плечи пятна напрягаются, выкидывая руки в обе стороны, образуя горизонт взорванной вселенной. А зев-дыра в овале головы разрастается и корчится.
Резкая вспышка.
Боль.
Непонимание того, зачем и почему все это происходит.
Рядовой разевает рот в истошном крике, но рот выдает лишь молитвенную и древнюю хвалу тишине и безмолвию. В угасающем всполохе разорвавшегося снаряда целой жизнью угасает его сознание, искромсанное осколками, исцеловавшими лицо в самых ненужных местах. Бессмысленные руки бессмысленно пытаются обхватить уносящийся от него к другим, живым, мир, пальцы царапают недосягаемое небо.
А сердце вздрагивает самым сильным детским вскриком и выбрасывает сгустки алой крови, бегущей в общей лейкоцитовой давке, словно бы при неожиданном происшествии, забывая о правилах безопасности, рассудке и схемах эвакуации – вперед и только вперед. Безмозглыми пучками тока.