В мастерской стоят ряды низких столиков. За ними, на низких табуретках, сидят врачи, адвокаты, раввины и изо всех сил стараются заслужить похвалу Шульце.
Такое впечатление, что это гигантский детский сад. Только на низких табуретках сидят взрослые евреи, а вместо пластилина и других игрушек они держат в руках деревянные подошвы, к которым прикрепляют матерчатые верха.
В 12 часов, когда Шульце отправляется в «Клуб камараден» на обед, Вевке садится к столу сапожников, берет в руки молоток и начинает работать. Он словно чувствует приток свежих сил, и сапожный молоток играет в его руках. Вевке противно пустое расхаживание между столами сапожников в течение дня. Это безделье иссушает его мозг, его ноги тяжелеют, глаза тускнеют. В течение дня он только и бегает от одного стола к другому, из одного зала в другой. Ему все это претит. Он не может отвечать за обувь, сшитую врачами и адвокатами. Теперь, когда сапожный молоток в его собственной руке, он чувствует, как по жилам быстрее течет кровь; мускулы напрягаются; он свободнее дышит. Ему хорошо и удобно. От радости ему хочется петь.
Гитл наверняка сказала бы так: «Семидесятилетний — как семилетний!..» В гетто, в немецкой сапожной мастерской, ему внезапно хочется петь. Но все же благоразумнее молчать. Лучше уж послушать одним ухом Зильберштейна, детского врача, сообщающего политические новости. Сапожники вокруг не подымают глаз от работы; они только поворачивают головы, как курицы, столпившиеся около брошенных зерен, и передают от одного стола к другому:
«„Ящик“ передал, что Рузвельт произнес речь… Рузвельт выступал…»
Никто не спрашивает, что говорил Рузвельт, о чем он возвестил миру. «Рузвельт выступил…» — этого достаточно.
Бергсон, кантор синагоги, который перед войной жил в одном доме с Вевке, и помог ему попасть в этот отдел, показывает карту Крыма, недавно захваченного немцами.
— Болячки и кровоподтеки им в печенку! — выплевывает проклятие вместе с гвоздями Вевке.
За рабочим столом Вевке забывает боль, запрятанную глубоко в сердце, словно сапожный молоток — волшебная палочка.
Но это чудо исчезает, как только появляется Щульце. Вернувшись с обеда, он старается прокрасться незаметно в зал сортировки тряпок. У него голова вся в волдырях и без всяких признаков растительности, а рожа выглядит как заспиртованный зародыш. Меж узких синих губ всегда зажата дымящаяся сигара. Наверное, хочет убедить всех, что все-таки он не эмбрион. Доказательство — он курит сигары…
Шульце прихрамывает и всегда ходит с палкой, которая кажется его третьей ногой. Конец палки покрыт каким-то особым сплавом резины, и только Шульце знает секрет, как толкнуть им свою жертву, чтобы она потом долго не могла дыхнуть. И не понятно, то ли на конце палки упрятан гвоздь, то ли просто Шульце наловчился так искусно бить. Так или иначе, он прокрадывается в зал сортировки, будучи уверенным, что никто его не заметит. Скорее всего, его бы, действительно, не заметили, если бы не зловоние сигары.
Двух женщин с распорки он уже отправил в Освенцим. Одна из них нашла «поросенка» (так Шульце называет русские монеты) под заплатой рабочих брюк, а другая стала шуметь, что половина находки полагается ей, так как она еще раньше держала эти штаны в руках. Перебранку услышал Шульце и обеих отправил в гестапо, а оттуда… оттуда они уже не вернулись. На следующий день был отдан приказ, по которому все женщины в конце работы должны подвергаться личному досмотру. И все-таки иногда этим несчастным удается провести Шульце — они просто-напросто глотают свою находку.
Фотография валялась на полу у ног Даниэлы. Фотография выпала из какого-то кармана во время распорки вместе с молитвенным мешочком с тфилином. На мешочке был выткан красными нитками с серебром «Маген Давид». Даниэла не может оторвать глаз от снимка, валяющегося на полу. Мальчик и девочка. Точно как она и Мони на снимке в медальоне, что спрятан у нее на груди. Глаза детей уставились на нее с пола и не дают ей покоя. Будто глаза Мони спрашивают: «Даниш, зачем ты поехала?»… На Даниэлу хлынул поток воспоминаний. Ее прошлое, такое далекое и такое близкое, лежит в кучах этой старой одежды. Люди вокруг нее внезапно показались ей какими-то не настоящими. Внешне это похоже на жизнь — они движутся, говорят, но все это как будто под стеклянным колпаком. Она не может смешаться с ними и жить их жизнью. Снимком, брошенным на пол, кажется Даниэле ее теперешнее существование, а былое плывет перед ее взором, как легкий дымок сигары Шульце. Где реальность и где мечты в этом ужасе! Вот эти кучи одежды, безусловно, не фантазия. Она видит это своими глазами, она может притронуться к ним. Но как она попала сюда? Все вокруг окрашивается в пунцовый цвет молитвенного мешочка. Обложка ее дневника тоже красная, а на медной пластинке слова посвящения: «Дорогой Даниэле…» Теперь эта табличка искорежена немецкой пулей. Если бы не она, Даниэла валялась бы на базаре в Яблове, как другие расстрелянные там немцами евреи.