Я бы так стоял и смотрел не отрываясь: раскрывающийся передо мной вид завораживал своей неброской красотой, но мой проводник двинулся дальше, и неведомая сила вновь потащила меня за ним. Дорога спускалась к лугу, и вскоре я оказался в гуще деревенской жизни: у колодца стояли женщины, их юбки были подоткнуты, головы покрыты платками, повязанными так, что на лице нельзя было ничего разглядеть кроме глаз и носа. Появление моего всадника вызвало оживление. Залаяли собаки, из домов, при ближайшем рассмотрении оказавшимися просто лачугами, вышли другие женщины, луг заполнился голосами. Несмотря на непривычный перекат взрывных согласных, в их речи безошибочно можно было распознать картавость корнуоллского диалекта.
Всадник свернул влево, спешился перед церковной стеной, накинул поводья на вкопанный в землю крюк и вошел в широкие, обитые медью ворота. Над аркой ворот выделялась деревянная фигура святого, облаченного в рясу и держащего в правой руке крест св. Андрея. Мое католическое воспитание, давно забытое и не раз мною осмеянное, заставило меня невольно перекреститься перед входом, и в тот же момент во дворе зазвонил колокол, так сильно всколыхнувший глубины моей памяти, что я даже остановился, не решаясь войти и боясь, что та старая сила вновь, как в детстве, обретет надо мною власть.
Но я напрасно беспокоился. Сцена, которая предстала моим глазам, не имела ничего общего с правильными дорожками и газонами в тихих монастырских обителях, ореолом святости, тишиной, порожденной молитвами. За воротами оказался грязный двор, по которому какие-то два человека гонялись за испуганным мальчишкой, хлестая его цепами по обнаженным бедрам. Оба, судя по одежде и выбритым макушкам, были монахи, а мальчишка — послушник. Полы его рясы были заткнуты за пояс, что, по-видимому, и делало забаву более пикантной.
Всадник неподвижно наблюдал за этим действием, но когда мальчик наконец упал и ряса, задравшись до самой головы, обнажила все его худое тело, голую спину, он крикнул:
— Еще не время выпускать из него кровь. Приор[1] предпочитает молочных поросят без соуса. Приправы подают только тогда, когда поросенок становится жестким.
Тем временем колокол продолжал звонить к молитве, не оказывая никакого воздействия на шутников во дворе.
Сорвав аплодисменты за свою остроту, мой всадник пересек двор и вошел в здание напротив, очутившись в коридоре, который, судя по запаху протухшей птицы, слегка облагороженному запахом дыма из очага, отделял кухню от трапезной. Игнорируя тепло и ароматы кухни справа, а также прохладу трапезной с голыми скамьями слева, он толкнул центральную дверь и поднялся по лестнице на другой этаж, где оказался перед еще одной дверью. Он постучал в нее и, не дождавшись ответа, вошел.
В комнате с деревянным потолком и оштукатуренными стенами чувствовалось некое подобие комфорта — ничего общего с выскобленным и вылизанным аскетизмом, с которым всегда были связаны мои детские воспоминания. На устланном камышом полу валялись обглоданные собаками кости. Кровать с засаленным балдахином, стоявшая в дальнем углу, служила, по-видимому, складом всякого хлама: на ней валялись баранья шкура, пара сандалий, головка сыра на жестяной тарелке, удочка и посреди всего этого вороха возлежала борзая, занятая поиском блох.
— Приветствую вас, святой отец, — сказал мой проводник.
Нечто приподнялось на кровати, потревожив борзую, которая спрыгнула на пол. Этим нечто оказался престарелый, розовощекий монах, еще не пришедший в себя ото сна.