Он швырнул мне верёвку, и я ухватился за неё, но я дрожал, как лист, и, съезжая вниз по верёвке, ободрал себе руки. Я упал на спину в траву и стал хныкать от боли. Алан съехал следом за мной и заорал, чтобы Клэр тоже спустилась. Он схватил меня за руку и поволок, как волокут труп. Я понял, что он тянет меня к пруду.
«А ну, хватай его за ноги!»
Клэр бежала за нами.
«Что ты хочешь сделать?»
«Хватай его за ноги! А то я и тебя брошу в пруд!»
Клэр, как видно, решила, что ничего другого ей не остаётся, и попыталась было меня приподнять, но не смогла и отпустила. Потом она снова ухватилась за мои ноги, когда Алан пригрозил, что будет выкручивать ей руку. Он назвал её «чертовой бабой», и от такой грубости она расплакалась. Она отпустила мои ноги, и Алан один доволок меня до пруда, стараясь тащить меня как можно быстрей, пока не иссякла его решимость. Небось, уже в семь лет у него было достаточно злости, чтобы считать, что когда он мстит мне, он мстит всему миру.
Я пытался уцепиться за плиты, окаймлявшие пруд, но Алан упёрся мне руками в спину и резко толкнул. Я услышал визг моей матери и её партнёрш по бриджу, которые увидели нас из окна. Я плюхнулся в воду, и меня всего пронизало холодом. Когда я открыл глаза, мне показалось, что я кувыркаюсь в безвоздушном пространстве, а вокруг меня плывут звёзды. Должно быть, я вытянул руки и, загребая ими, вынырнул на поверхность; я всплыл из темноты на свет и перевернулся на спину; надо мной — нелепо далёкое — сверкало синевой летнее небо, и на нём, точно трещины на синем блюде, чернели ветки дерева. Затем между ними и собой я увидел два склонившихся лица: лицо рехнувшегося пирата, а позади него ещё одно, с удивлённым взглядом. С неба к воде протянулись две руки, но не для того, (как, по-моему, должно было быть) чтобы меня спасти. Мне казалось, эти руки меня не вытаскивают, а толкают обратно в воду. Размалёванное лицо приблизилось, и я начал соображать, что это его руки — Алана. Эти белые руки трепетали надо мной, как актинии на морской зыби. Я чувствовал, как они сжимаются у меня на шее, и в студеной воде я пытался дотянуться до них собственными руками. Я прижал их к чему-то, но я больше не понимал, я это был или он. Я снова погрузился, и снова всплыл, и головой, наверно, прорвал воду, потому что послышались испуганные крики. Я, наверно, погрузился ещё раз, или, может быть, даже два раза, прежде чем вода взорвалась и через неё мне на помощь потянулись ещё одни руки. Я почувствовал в них силу совсем другого рода и охотно подчинился им.
Меня уложили на траву, и первое, что я увидел, открыв глаза и снова взглянув на мир, был дом на дереве — над склонившимися ко мне головами — нечто такое, что их не касалось, — там, где тучи, разорвавшись, превратились в руно среди дубовых веток. Он шатко покачивался в послеполуденном воздухе. Его могло свалить внезапным порывом ветра. Моя мать увидела, на что я смотрю, и сказала сквозь слёзы:
«Папа тебе его починит».
Она старалась меня утешить, отмахивая комаров надушенным носовым платком, пока он сам не подошёл.
Если он его починит, подумал я, то теперь я буду там жить один. Я уже предвкушал, как я буду проводить там послеобеденные часы, с книгами, с печеньем, заглядывая в чужие окна, а сам оставаясь невидимым. Солнце, находя меня сквозь решетку листьев, согревало мне лицо, и мне на минуту подумалось, что я черпаю мудрость, созревшую в этом синем воздухе.