Выбрать главу

— Вот мы и помолимся, — сказал Лупатов. Он извлек из грязной капроновой сумки бутыль мутной жидкости. — Будем чествовать предков.

На родительскую субботу собрались в ивняке на берегу речушки. Тут было грязновато. Валялись консервные банки, бутылки, окурки, обрывки газет. То там, то здесь чернело пепелище костра. Голубовский повесил на сук кассетник и включил ходкую музыку.

Лупатов критически осмотрел бутыль.

— Ноль семьдесят пять. Мужикам по стакану, девицам по половине.

— Я вообще не буду, — сказала Кротова.

— Шалишь, — произнес Лупатов.

Я с ужасом смотрел на стакан, полный зловещей жидкости. Я никогда не пробовал вина, а это ведь был самогон, напиток, пользующийся самой дурной славой.

Голубовский произнес «тронную речь»:

— Родители — пережиток прошлого. А с пережитками мы должны бороться. Как говорится в английском фольклоре, фазер и мазер хуже всякой заразы. Я лично прекрасно обхожусь без этого рудимента.

Голубовскому возразила Саня:

— Зачем быть таким строгим? Может быть, самому придется стать родителем. Тогда ты не будешь говорить про пережитки. Родители тоже люди. У них свои слабости. Но ведь они произвели нас на свет, и нельзя этого забывать…

Все замолчали. Лупатов взял свой стакан.

— Когда мне было пять лет, отец первый раз пришел пьяный. С тех пор трезвым я его не видел. Один раз он стал колотить мать. Я заступился. Он привязал меня к кровати и отхлестал ремнем. С тех пор он всегда дрался с матерью, а меня привязывал или запирал в другой комнате. Молчание.

— Это не пьянка, — заверил Голубовский. — Это ритуальное действо.

Я с отвращением поднес стакан ко рту.

— Не дыши, — посоветовал Лупатов, — и сразу, сразу! Напиток системы «Дедушка крякнул».

Я собрался с силами и запрокинул голову. Тотчас меня обожгло, схватило за горло, обдало гнилостным запахом. Я вскочил и, вытаращив глаза, закашлялся. Напиток системы «Дедушка крякнул» извергся из меня обратно, а вместе с ним потекли слезы и разразился надсадный кашель.

— Старики! — кричал распалившийся Голубовский. — Чуваки и чувихи! Лайф прекрасен, это я вам говорю, сэр Голубовский. Я тоже буревестник! А у буревестника не было деток, он реял! Только глупый пингвин прячет тело жирное в утесах! У пингвина было семнадцать детей! И у тебя будет семнадцать, Евсеенко! Дай-ка я тебя поцелую!

Он повалился на хохочущую Саньку и обхватил ее руками.

— Митя, Митя! — притворно взвизгивала Саня.

— Я сэр Голубовский! Я рыцарь круглого стола! На лето меня пригласил к себе дядюшка! Я буду сидеть за круглым столом с салфеткой на морде и серебряной вилкой в руке!

Лупатов встал и внезапно закатил Голубовскому звонкую затрещину. Голубовский выпустил Саньку.

— За что! — завопил он. — За что!

Лупатов молча сел на поваленное дерево. Лицо Голубовского искривилось, на глазах показались слезы.

— Тоже мне главный брат! Диктатор! За что ты меня ударил? Какое ты имеешь право?

Лупатов встал и, не говоря ни слова, скрылся в кустах ивняка. Санька поправляла волосы.

— Неосторожный ты, Голубок. Неужели не понимаешь?..

— Ну и что? — Голубовский поспешно вытирал слезы. — Какая мне разница? Я тоже человек! А ты, Санька, зараза! Думаешь, не знаю, с кем ты целуешься?

— Замолчи! — сказала Кротова.

— Сама замолчи, принцесса безногая!

Тут уж я не стерпел:

— Ты с ума сошел, Голубовский!

— Все! — кричал он. — Выхожу из братства! Пошли вы все к черту, братцы! Без вас проживу! Сделаю бизнес, вы еще у меня попросите!

Остервенело поддав консервную банку, спотыкающейся походкой он побрел вдоль реки.

Лупатов сидел на коряге у самой воды. Зеленоватая, мутная, она выбрасывала на берег пузырчатые хлопья пены. От реки исходил резкий химический запах.

Голова Лупатова была опущена. Руки вперекрест обхватили плечи. Он вздрагивал словно от холода. Я заметил, что лицо его тоже было в слезах.

— Погано, — пробормотал он. — Погано, Царевич…

Над лебедями раскинулось бездонное черное небо, усеянное мириадами звезд. Одни горели твердым стеклянным блеском, другие смягчались туманом пространства, подрагивали, колебались. Неясная аркада Млечного Пути соорудила зыбкий мост, застилающий черноту небесного омута. В этом потоке чудилось движение, вечная тревога. Бледный свет, сложенный из миллиардов свечений, ложился на крылья летящих птиц.

Внизу уже не сияли ночные города, лишь слабо светились, сжимаясь в малые пятна. Не проносились огромные лайнеры. Только однажды, громко тарахтя, прополз нелепый фанерный биплан с распорками между крыльев и тяжко вращающимся пропеллером.