Над комодом висело зеркало. Оно, наверное, пережило каким-то необъяснимым образом две войны и несколько поколений владельцев. Рама зеркала была обманчиво проста. Темное же дерево в четыре дюйма шириной сверху было украшено козырьком и над ним изогнутыми в стиле арт-деко крыльями или волнами, с головками, встречающимися у центра над вершиной козырька. По боковым сторонам рамы шли насечки и плавные желобки, от козырька вниз спускались резные симметричные балясины до середины высоты рамы. Нижняя часть рамы была шире остальных, и на ней прямо под зеркалом была неширокая, в два дюйма, полочка, которую по всей длине подпирали деревянные вырезанные львы высотой в холке по три дюйма, они почему-то отворачивались мордами друг от друга. Между ними в середине были вырезаны дубовые листья и жёлуди, размеры листьев и львов никак не сочетались: в одном льве укладывалось два с половиной дубовых листа.
Внизу по обеим сторонам зеркального полотна были расположены бронзовые подсвечники на две свечи. Свечи так и оставались в гнёздах, хотя их давно не зажигали, и многолетняя пыль, если их зажечь, наверное, страшно бы трещала. Амальгама на этом зеркале была по краям покоцанная: в некоторых местах пошла тёмными пятнами. Как бы не была она ртутной, но все уверяли её, что она серебряная и поэтому такая тёмная. Это зеркало в детстве произвело на неё такое сильное впечатление, что остальные зеркала, дальние и близкие родственники того зеркала, тоже навсегда вошли в её жизнь, и она не могла не думать о них, даже когда уже выросла.
У неё скопилась немаленькая коллекция старинных ручных, таких же потемневших, серебряных, с ангелами, демонами, тритонами, героями и богами антикварных зеркал и шкатулок, которые прятали свои глаза-зеркала под крышками, самых разных размеров. Пудру и тени она покупала только для того, чтобы они всегда были под рукой – в сумочке, и она могла в любой момент выбрать из пяти вариантов то зеркальце, которое наиболее подходило к её настроению. Как только она видела зеркало, она обязательно заглядывала в него и всегда видела там, за амальгамой, то, что ускользало от других людей.
Каждое зеркало имело своё лицо, и свои глаза, и свой мир. Они были такие разные, эти миры, что она даже ничуть не сомневалась, что в каждом мире её собственное отражение живёт отдельной жизнью, и если бы её отражения встретились вместе, то у каждого была бы своя отдельная история и они лишь слегка походили бы друг на друга, но отличий было бы гораздо больше. И ничего, что правое становилось в зеркале левым, на то оно и зеркало. Как раз это было большим плюсом по жизни.
Дело в том, что она была художником. Именно не художницей, а художником. Когда ты работаешь с пластилином, глиной, да с чем угодно, то процесс бывает очень долгим, и ты перестаешь видеть свою скульптуру или свой рисунок: глаз, что называется, замыливается, и ты так привыкаешь к изображению, что начинаешь видеть то, чего, собственно говоря, нет, – и не видишь того, что есть, то есть видишь то, что ты сам себе напридумывал и намечтал, что видишь внутренним взором, а стоит тебе поднести работу к зеркалу, когда правое становится левым и наоборот, то глаз видит в непривычном ему зеркальном изображении свежим незамыленным взглядом все незамеченные ранее ошибки, которые начинают переть со страшной силой, ты видишь работу как чужую, как в первый раз, несимметричные детали просто кричат, машут фонариками и сигналят клаксонами.
Поэтому она всегда пользовалась любезной помощью зеркал и зауважала их ещё больше, потому что они помогали ей в работе. Рука у неё была верная, смелая, не женская, в смысле подачи материала, сильная, работы её никто никогда не принимал за женское рукоделие. В них была такая сила, что когда на выставках просили выступить автора и выходила она, тоненькая, как берёзка, её не признавали и продолжали ждать автора скульптур, представляя себе двухметрового мужика с мощными руками и лицом Геракла, с косой саженью в плечах. Сажень – это расстояние от пола до кончиков пальцев вытянутой руки человека, мужчины, точнее – где-то два метра сорок восемь сантиметров. А выходила она, берёзка.
А работы у неё действительно были сильные – мужские. Одна из них называлась «Матадор». Если вы представили себе гибкую, напряженную, как лук, готовый выпустить стрелу, фигуру, то вы ошиблись. Это был бюст мужчины, собственно, матадора, лет герою около пятидесяти, и то, что он остался жив, уже было чудом. Он просто смотрел на зрителя, глубокие раны его глаз, которые и создавали впечатление прямого взгляда на зрителя, направленные прямо в его душу, не отпускали, и ты, как дурак, падал взглядом в эти глубокие раны и давал этим пустым глазам высосать тебя до дна, потому что он все твои мелкие неприятности, да и крупные тоже, просто брал на себя, и ты не хотел уходить, хотел смотреть в его спокойное, понимающее, как будто говорящее лицо: не печалься, не стоит оно того, живи, не плачь, видишь, я не плачу, жизнь так хрупка, живи, не жалей ни о чём, забудь.