В окна светило яркое зимнее солнце морозного дня, когда так ослепительно блестит снег. Падали лучи солнца на паркет зала, отражались в стёклах больших картин на стене; кровавыми пятнами отражались лучи солнца и на мебели из полированного красного дерева.
Ослеплённый отблесками солнца и увидя белого старика, я приостановился в дверях в зал, вздрогнул и выронил из рук чашку жидкого чая, которую нёс по поручению бабушки в зал. Я не знал, кому предназначалась эта чашка, и, если бы мне бабушка сказала, что в зале Яшенька-молчальник, я отказался бы исполнить её поручение. О молчальнике я много слышал рассказов и боялся встречи с этим таинственным человеком.
— Что ты наделал!? — окрикнула меня тётя Анна и пошла ко мне.
— Экий, ведь, какой! — заворчала и бабушка.
Я стоял с опущенными глазами, дрожал и боялся взглянуть в сторону белого гостя.
Бабушка подошла ко мне, взяла меня за плечи и, подталкивая, повела меня к переднему углу.
— Иди, извинись перед дорогим гостем, а потом принеси другую чашку…
Белый гость как-то странно заворочал пухлыми седыми усами и бородою, как будто силился что-то сказать. Пристально осмотрев меня, он несколько раз поманил меня рукою. Я подходил к Яшеньке не по доброй воле, всё время чувствуя за спиною руку бабушки. Вот я подошёл к белому гостю с опущенными глазами, испуганный и смущённый.
Яшенька взял мою руку, и я почувствовал его пухлые и мягкие пальцы тёплой руки. Яшенька поднялся со стула, поцеловал меня в руку два раза, а потом быстро опустился на колени и поклонился мне в ноги, прикоснувшись белой головою к полу. Потом он поднялся с колен, сел на стул и продолжал глядеть на меня пристально и ласково.
Я не знал, что мне делать. Может быть, и мне следовало бы поцеловать его руку и поклониться в ноги. Я не знал и стоял как закостеневший.
Белый гость как будто промычал что-то, очевидно, привлекая моё внимание, а когда я взглянул на его лицо, я тут только заметил, какие ясные голубые глаза, широко раскрытые, ласковые глаза смотрели на меня… Я долго не мог забыть выражения этих глаз, и потом за всю жизнь никогда и никто уже больше не глядел на меня с такой лаской.
Яшенька снова остановил моё внимание. Он вынул из-за пазухи своего хитона донышко от хрустального стакана. Об этой «стекляшке» я слышал раньше. Все в городе называли «стекляшку» Яшеньки эмблемой счастья, в противоположность «подошевке», т. е. куска кожи, вырезанной в виде следа человеческой ступни.
Появление Яшеньки в доме по обыкновению внушало панику: никто не мог догадаться по его приходу, что он вещает — горе или счастье. Если Яшенька, усевшись в переднем углу, где его обыкновенно усаживали, вынимал из-за пазухи «стекляшку», это обозначало предзнаменование счастья и вообще благополучие «дому сему», если же белый гость переступал порог дома с «подошевкой» в руках, это наводило на всех живущих уныние и страх…
Подозвав меня к себе, Яшенька промычал что-то и жестом руки дал мне понять, чтобы я посмотрел на свет солнца через гранёное донышко от стакана. Я исполнил его просьбу с дрожью в руках и ногах и увидел чрез прозрачное гладкое стекло оконную раму, цветы на подоконнике и далее за окном глубокие, озарённые светом солнца, сугробы.
Белый гость приложился губами к «стекляшке», как будто лизнул её, потом ударил себя в грудь, указал рукою на небо и улыбнулся счастливой улыбкой.
Бабушка и тётя Анна с умилением глядели на меня, очевидно, считая меня счастливейшим человеком в мире.
Предложение Яшеньки — поглядеть через стекло, удар в грудь и целование «стёклышка» с жестом руки к небу, — всё это горожане объясняли так, как будто Яшенька о себе говорил всеми этими манипуляциями: «Вот смотрите, как чиста моя душа! Бог простил всем моим прегрешениям».
Это признание, по поверью горожан, Яшенька делал только тем, кого считал счастливыми, почему бабушка и тётка так умильно на меня и посмотрели.
А тот факт, что Яшенька только у детей целовал руку и только перед детьми падал ниц — горожане также старались изъяснить по-своему.
Разъяснения эти циркулировали в двух вариантах:
Одни говорили: «Моя душа чиста, и я равняюсь с невинными отроками».
Другие говорили: «Я был горд перед Господом и пред людьми. Теперь я смиряюсь перед детьми как перед их голубиной кротостью и смирением овна».