— Еще увидимся, — сказал я.
— Ага. Да, старик. Увидимся.
Когда он повернулся, я заметил линялый синий глаз, нашитый сзади на его куртку.
— Чудной, — сказал Адам.
— Угу.
— А я думал, ты всерьез решил больше не врать. Ведь ты поклялся.
Так оно и было. Мы обменялись клятвами. Я поклялся не выдумывать больше своих историй, а он — не инспектировать без конца свою одежду в поисках несовершенства.
— Это была сказка. А сказка не то же самое, что вранье.
— Ты сам чудной, — сказал Адам, — не лучше его.
— Возможно, — ответил я не без некоторого удовлетворения, — очень может быть.
— Да тут и сомневаться нечего.
Какое-то время мы наблюдали за тем, как синий глаз, уменьшаясь, исчезает в глубине бежевого коридора.
— Чудной, — еще раз сказал Адам.
В его голосе звучало подлинное возмущение. Правила чистоты и скромности касались всех и должны были соблюдаться неукоснительно. Одной из привлекательных для меня черт личности Адама была его безрадостная, но, очевидно, добровольная готовность оставаться в тени. На фоне его размеренности и осмотрительности я оказывался гораздо большим авантюристом, чем это было в действительности. В его обществе я был рисковым малым. Во время наших редких и, прямо скажем, не слишком опасных совместных «приключений» я всегда воспринимал Адама как некий гибрид Бекки Тэтчер с Санчо Пансой, а себя чем-то вроде Гека Финна и Тома Сойера в одном лице. Купание голышом или украденная плитка шоколада, по мнению Адама, заставляли усомниться в незыблемости тех самых границ, которые я как раз и мечтал нарушить. Адам помогал мне приблизиться к моему собственному романтическому идеалу, хотя в последнее время я стал несколько трезвее оценивать всю ничтожность наших криминальных эскапад и сильно подозревать, что он едва ли последует за мной в более глубокие воды.
На следующий день в кафетерии мы опять столкнулись с Бобби. Он ждал нас, вернее сказать, вновь очутился в очереди рядом с нами. У него был особый талант: все, что он делал, представлялось случайностью. Вся его жизнь могла оказаться цепью нечаянных совпадений. Все складывалось как бы само собой, ломимо его воли. Но так или иначе — он снова стоял за нами в очереди.
— Здорово, — сказал он.
Сегодня его глаза были еще краснее, взгляд — расфокусирован.
— Здорово, — отозвался я.
Адам наклонился, чтобы отцепить ниточку, приставшую к манжету его вельветовых брюк.
— День номер два, — сказал Бобби. — Осталось всего полторы тысячи. Да-а.
— Нам правда осталось учиться полторы тысячи дней? — спросил я. — То есть это что, реальная цифра?
— Угу. Ну, может, один-два дня туда-сюда.
— Ничего себе! Значит, два года здесь, четыре — в старших классах, четыре — в колледже… Да-а… Полторы тысячи дней!
— Нет, старик, колледж я не считал.
Он улыбнулся с таким видом, словно даже мысль о колледже была чем-то грандиозным и немного абсурдным, вроде видения колонизатора: серебряный чайный сервиз в джунглях.
— Ясно, — сказал я.
Снова повисла пауза. Снова, презрев демонстративное невнимание Адама, вновь сосредоточившегося на начале очереди, где краснощекая буфетчица выдавала какие-то коричневые треугольнички под коричневым соусом, я начал молоть языком. На этот раз я рассказывал о неком экспериментальном университете, в котором обучали технике выживания в современном мире: как путешествовать, если у тебя в кармане ни гроша; как исполнять блюз на фортепьяно; как отличать подлинную любовь от неподлинной. Ничего сверхоригинального! Я, в общем-то, не был каким-то особо одаренным выдумщиком. Не слишком рассчитывая на силу вдохновения, я пользовался приемом «заговаривания» слушателей, громоздя нелепицы одну на другую, по примеру комика Граучо Маркса. Мне казалось, что само количество изобретенных фактов не может не придать рассказу некоторой убедительности.
Бобби слушал, не подвергая сомнению ни единого слова. Он не настаивал на отделении более или менее вероятного от совершенно несуразного. Глядя на него, можно было подумать, что все земные реалии — начиная от половинок персика, плавающих в янтарных лужицах сиропа, которые выдавали в школьном кафетерии, и кончая моим рассказом о колледже, посылающем своих студентов на неделю в Нью-Йорк без единого цента в кармане, — в равной мере удивительны и забавны. В ту пору я не мог еще до конца оценить состояние человека, выкуривающего больше четырех косяков в день.
Слушая, Бобби улыбался и периодически произносил что-нибудь вроде «Ага» или «Ого».
Мы опять сели за один стол, а потом он снова проводил нас на урок математики.
Когда он ушел, Адам сказал:
— Знаешь, я ошибся вчера. Ты еще чуднее его.
Меньше месяца понадобилось нам с Адамом, чтобы убедиться, что от нашей детской привязанности осталось одно воспоминание. Мы попробовали было спасти нашу дружбу, потому что, несмотря на взаимные попреки и недовольство, когда-то и вправду искренне любили друг друга; мы делились секретами, давали друг другу клятвы. Но, похоже, теперь пришло время расстаться. Как-то раз, когда мы зашли в магазин грампластинок, я предложил Адаму украсть альбом Нила Янга. В ответ он окинул меня уничтожающим взглядом налогового инспектора, взглядом, в котором можно было прочитать возмущение не только этим конкретным проявлением моей непорядочности, но и осуждение всей моей бесцельной и безалаберной жизни, и сказал:
— Ты ведь даже ни разу его не слышал.
— Ну и что, — возразил я и отошел от него и его аккуратного мирка, где все учтено и разложено по полочкам, к группе старшеклассников, обсуждавших совершенно неведомого мне тогда Джимми Хендрикса. Я украл «Electric Ladyland»[7] уже после того, как Адам с удрученным вздохом человека, оскорбленного в лучших чувствах, покинул магазин.
Расставались мы не без раздражения и ревности. У меня уже был новый друг, у него — нет. Окончательный разрыв произошел теплым октябрьским утром на автобусной остановке. Мглистый осенний свет лился с бледно-голубого неба, на котором то тут, то там проступало пузатое облако, похожее на мягкий пакет молока. Отозвав Адама в сторону (на остановке ждали автобуса еще несколько школьников), я показал ему две желтые таблетки, которые вытащил из маминой аптечки.
— Что это? — спросил Адам.
— На пузырьке было написано «валиум».
— Что это такое?
— Не знаю. Какой-то транквилизатор. Давай проглотим и посмотрим, что будет.
Адам остолбенел.
— Проглотим эти таблетки? — переспросил он. — Прямо сейчас?
— Эй! — прошептал я. — Ты что? Потише!
— А потом пойдем в школу? — продолжал он еще громче.
— Ну да! Давай попробуем!
— Но ведь мы даже не знаем, что от них с нами будет!
— Вот и выясним заодно. Давай! Наверное, раз мать их принимает, они не особенно вредные.
— Твоя мама больна, — сказал он.
— Не больше, чем все остальные, — ответил я.
Желтые круглые таблетки, размером со шляпку гвоздя, лежали у меня на ладони, отражая матовое осеннее утро. Чтобы прекратить затянувшуюся дискуссию, я взял и проглотил одну.
— Дикость, — грустно сказал Адам. — Дикость.
Он повернулся и отошел от меня к другим ребятам. Наш следующий разговор состоялся через двенадцать лет в Нью-Йорке, когда он с женой вынырнул из коралловой полутьмы гостиничного бара. Он рассказал мне, что стал владельцем химчистки, специализировавшейся на особо трудных заказах: свадебные платья; старинные кружева; ковры, впитавшие в себя вековую пыль. Мне показалось, что он вполне счастлив.
Я спрятал вторую таблетку обратно в карман и провел утро в блаженной полудреме, идеально гармонирующей с погодой. За ланчем я снова встретился с Бобби. Мы оба улыбнулись и сказали друг другу «Здорово, старик». Я протянул ему таблетку, предназначавшуюся Адаму, которую он тут же с благодарностью проглотил без лишних вопросов. В тот день я ничего не рассказывал. Я почти совсем не открывал рта. Но, как выяснилось, молчать со мной Бобби было так же интересно, как и слушать мою болтовню.