— Красиво, — сказал Бобби, Мы закурили.
С ясеня, на котором еще не раскрылись почки, вопросительно вскрикнув, сорвалась голубая сойка.
— Мы просто обязаны искупаться, — сказал я. — Просто обязаны.
— Нет, старик. Еще слишком холодно. Вода ледяная, — возразил он.
— Все равно. Сегодня первый день официального купального сезона. Если мы сегодня не искупаемся, завтра снова пойдет снег.
— Кто тебе сказал?
— Это всем известно. Пошли.
— Ну, не знаю, — сказал он. — Холодновато.
Тем временем мы вышли на засыпанную галькой полосу пляжа, где у самого края воды стояла корова, поглядывающая на нас своими большими и черными, как уголь, глазами. Очертаниями карьер напоминал лошадиную подкову, окруженную по периметру зубчатым полукругом известковых скал.
— А по-моему, совсем не холодно, — сказал я Бобби. — В это время года вода здесь как на Бермудах. Смотри.
Подгоняемый страхом, что мы так ничего и не совершим сегодня, кроме как одетые выкурим косяк у кромки темной воды, я полез наверх по глинистому склону. Скалы в этом месте карьера поднимались вверх метров на семь, и летом самые отчаянные смельчаки ныряли с них в воду. У меня никогда и в мыслях не было прыгать с такой высоты. Особой храбростью я не отличался. Но в тот день я в своих новых, все еще жавших мне ковбойских сапогах вскарабкался на потрескавшееся известняковое плато, расцвеченное первыми желто-бурыми крокусами.
— Здесь давно лето, — закричал я Бобби, сиротливо стоявшему на пляже (Бобби курил, прикрывая косяк ладонью). — Только не пробуй воду. Залезай сюда и прыгнем. Так надо.
— Не, Джон, — крикнул он. — Слезай!
И тут в состоянии какой-то гудящей приподнятости я начал расстегивать рубашку. Нет, это был уже не робкий, вечно смущающийся Джонатан. Тот, кто раздевался сейчас под удивленным взором пьющей воду коровы, был и отважен и уверен в себе.
— Джон! — крикнул Бобби чуть настойчивей.
Когда я скинул рубашку, стянул сапоги и носки, меня охватило беспричинно восторженное чувство, какого я не испытывал еще никогда. Чувство это росло по мере того, как все новые участки кожи соприкасались со светом и сверкающим ледяным воздухом. Я становился все легче, все могущественнее. Наконец я не слишком грациозно вылез из джинсов и длинных трусов и замер — голый, костлявый, безумный, в лучах холодного солнца.
— Вот так! — крикнул я.
— Эй, старик, не смей, — крикнул Бобби снизу. Но ради Бобби, ради моей новой жизни я прыгнул.
Вода, оказывается, была все еще покрыта прозрачной коркой льда, тончайшей мембраной, которую я заметил, лишь пробив ее. Я услышал негромкий треск и увидел взметнувшиеся вверх осколки льда. А потом я провалился в невероятный, немыслимый холод. На бесконечно долгое мгновение у меня перехватило дыхание и, как мне показалось, остановилось сердце. Моя плоть в животной паникеоблепила скелет. Я умираю, отчетливо подумал я. Вот, значит, как это бывает.
Затем я вынырнул на поверхность, вторично пробившись сквозь лед. Сознание выскользнуло из моего тела, и откуда-то сверху я увидел, как плыву к берегу, тщетнопытаясь вдохнуть. Мои легкие превратились в два стиснутых кулака. В воздухесверкали алмазные кусочки льда.
Бобби по пояс вбежал в воду, чтобы помочь мне выбраться. Я помню, как мокрые джинсы облепили его ноги. Помню, как у меня мелькнула мысль о том, что он загубит свои сапоги.
Мне понадобилось еще какое-то время, чтобы осознать, что он во все горло орет на меня.
— Кретин! — вопил он. (Его губы были совсем близко от моего уха.) — Кретин!
Отвечать я не мог — я был слишком занят своим дыханием. Он отвел меня подальше от воды и только тогда, ослабив хватку, позволил себе полномасштабную тираду. Мне ничего неоставалось, как, стоя на гальке, ловить ртом воздух, дрожать и слушать.
Сначала он просто бегал взад-вперед, словно между двух невидимых объектов, удаленных друг от друга примерно метра на четыре.
— Ублюдок! — орал он. — Кретин!
Потом — пробежки становились все короче — закружился волчком практически на одном месте. Лицо у него было пунцовым. Наконец он вроде бы уже совсем остановился, но напоследок все-таки сделал еще три полных оборота, словно в нем раскручивалась невидимая пружина. При этом он не переставая что-то орал. Постепенно его речь превратилась в какой-то неразборчивый возмущенный клекот, поток невнятного гневного бормотанья, обращенный, казалось, даже неко мне, а к небу, скалам и безмолвным деревьям.
Я молчал. Я никогда прежде не только не видел подобной ярости, но даже не представлял себе, что такое бывает. Оставалось надеяться на то, что когда-нибудь он выдохнется.
Спустя какое-то время он, без всяких объяснений, полез на скалу, где осталась лежать моя одежда. Его гнев немного утих, но отнюдь не прошел. Я голый стоял на гальке. Вернувшись, Бобби швырнул мне под ноги одежду и сапоги.
— Одевайся! Сейчас же!
В его голосе звучало неподдельное осуждение.
Я повиновался.
Когда я оделся, он поверх моей куртки накинул на меня свою.
— Не надо, — сказал я. — У тебя самого джинсы мокрые.
— Заткнись, — сказал он. И я заткнулся.
Мы пошли к автостраде ловить попутку в город. Бобби крепко прижимал меня к себе, обняв за плечи.
— Какой же ты кретин, — бормотал он. — Настоящий придурок! Придурок! Просто придурок!
Он обнимал меня все время, пока мы стояли, подняв большие пальцы, на краю шоссе, и потом, когда двое студентов из Оберлина посадили нас на заднее сиденье своего «фольксвагена». Он прижимал меня к себе всю дорогу.
В доме он тут же включил обжигающий душ, помог мне раздеться и загнал в ванну. И лишь после того, как я вышел, обмотавшись полотенцами, тоже снял с себямокрую одежду и сам залез под душ. Когда он вышел, он был весь усеян сверкающими каплями, а бледные волоски приклеились к его груди. Мы пошли в мою комнату, поставили пластинку Джимми Хендрикса и скрутили косяк. Мы сидели, завернувшись в полотенца, и курили.
— Какой же ты придурок, — тихо сказал он. — Ты же мог погибнуть. Ты понимаешь, что бы со мной было тогда?
— Нет, — сказал я.
— Я бы… мне… не знаю…
И посмотрел на меня с такой грустью… Тогда я сунул косяк в пепельницу и сделал то, что потребовало от меня гораздо больше мужества, чем прыганье со скалы в ледяную воду, чем все мои прежние отчаянные поступки, вместе взятые, — я положил свою ладонь ему на руку, сильную, мускулистую руку, покрытую золотистыми волосками. Я смотрел в пол, на плетеный ковер и доски цвета спелой тыквы. Бобби не отдернул руки.
Прошло около минуты. Сейчас или никогда. Замирая от ужаса, с бешено колотящимся сердцем, я начал осторожно поглаживать его руку кончиком указательного пальца. Вот, подумал я, вот сейчас он обо всем догадается и убежит, содрогаясь от отвращения. И тем не менее я продолжал водить пальцем по его руке. Страх и желание были настолько сильны и так переплелись, что их почти нельзя было отличить друг от друга. Бобби не отстранился, но и не отвечал на мои ласки.
Я взглянул ему в лицо. В выражении его горящих, немигающих глаз появилось что-то звериное, рот был расслабленно полуоткрыт. Я понял, что ему тоже страшно, и именно это позволило мне переместить руку ему на плечо. Я почувствовал, как его кожа над гладким широким изгибом лопатки покрылась мурашками. Я слышал, как он дышит, как опускается и поднимается его грудь.
Быстро — выдержка окончательно изменила мне — я положил руку ему на бедро. Он вздрогнул, поморщился, но не отодвинулся. Я сунул руку под полотенце и заметил, как по его глазам скользнула тень страха и удовольствия. Поскольку я понятия не имел, что делать, я просто продублировал те движения, которые применял к самому себе. Когда он напрягся и затвердел в моей руке, я расценил это как жест прощения.
Затем он протянул руку и с неожиданной нежностью прикоснулся ко мне. Мы не целовались и не обнимались. Джимми пел «Purple Haze».[10] Где-то в глубине дома гудели батареи.
Мы вытерлись потом салфетками «Клинекс» и молча оделись. Впрочем, едва мы оделись, Бобби снова раскурил косяк и снова заговорил своим обычным тоном об обычных вещах: об очередных гастролях «Грейтфул дэд», о наших планах заработать на машину. Мы сидели на полу в моей комнате и курили — обыкновенные американские подростки в обыкновенном доме, объятом скукой и пробивающейся зеленью огайской весны. В тот день я получил еще один урок: к любви между мальчиками, как ко всякой нелегальной практике, лучше всего относиться спокойно, будто к чему-то заурядному. Правила хорошего тона требуют избегать каких бы то ни было обсуждений и комментариев. И мы, несмотря на всю нашу неопытность и смущение, повели себя именно так — как чуткие прирожденные преступники.