— Так, — ответил быстро он.
— Как же ты прилетел? Ты давно прилетел? Портфель тебе носить не тяжело? Я все вспоминаю Бардино, и мне так жаль… Так жаль. Это, наверное, от старости, Сережа, это от старости, и мне тебя так жаль, мне всех так жаль, плакать хочется. Вот сижу на уроке, у меня такие ребята чудные, хорошие, если б не работа, я, наверное, повесилась. Я такая дурная, Сережа, сижу и вспоминаю тебя и… плачу. Вот дура. Вот честное слово, плачу, и все, — сказала она и быстро посмотрела на него, будто он не верил. — Отвернусь, а сама плачу. А отчего, дура, плачу, не пойму. А у тебя, Сережа, не так?
Какой-то мужчина заглянул в тупичок, посмотрел на них и, засмеявшись, ушел.
Они постояли еще с минуту, потом, ни слова ни говоря, побрели потихоньку по переулку и очутились у Иртыша. Вода шумно плескалась о берег, и в тумане, видимо, над водой кричали чайки. Почему они летали в тумане над рекой и что им там нужно было?
«Чайки кричат, — думал он, — чайки кричат».
Они спустились к самой воде. Он хотел сказать, ради чего приехал, но не мог решиться и, понимая, что волнуется и от этого не может ни стоять на месте, ни сказать то, важное, ради чего, собственно, приехал, повторял: «Чайки кричат, чайки кричат».
— Ты, Сережа, надолго приехал?
— Нет, — коротко ответил он и, взглянув на нее, затоптался на месте.
— А ты в какой гостинице остановился?
— Нет свободных мест…
— Но командировочным всегда оставляют места, я знаю.
— Я не в командировку.
Она удивленно вскинула на него глаза, смолчала, потом осторожно направилась по берегу, изредка задумчиво взглядывая на него, ничего еще не понимая, но уже и догадываясь обо всем, но только не верила этому, о чем догадывалась, а вернее, боялась уже того, что надо будет этому поверить.
Она шла долго и ни о чем не спрашивала, не говорила, и только в ней самой происходило что-то недоброе, болезненное, и он это понимал и чувствовал, ощущая в себе тоже что-то такое, что, как ему представлялось, происходило в ней. Не было еще ничего сказано, но уже каждый ясно представлял, что будет сказано, и оттого, что было все ясно и понятно, но явно никто ничего еще не сказал, обоим стало неловко, и они растерялись.
XII
В столовой, куда она привела его обедать, свет не горел, и в уютной полутьме густо пахло кислыми щами, мясом и луком. Они сели в угол к окну, отсюда был виден размытый в тумане высокий забор, деревянные постройки. Только сели, как она встала и ушла за ложками и вилками. Она будто пугалась предстоящего разговора и под разными предлогами уклонялась: то уходила за солью, которой не оказалось на столе, то убегала причесаться, и в ее движениях появилась порывистость, которой он и не замечал раньше.
— Ты чего бегаешь? — спросил глухо он.
— За ножиком…
— Сиди, я сам, — сказал он, принес ножи, вовсе не нужные, потому что не будешь же котлету резать ножом, и посмотрел на нее. «Вот сижу напротив нее, — подумал он, чувствуя, как основательно сидит на удобном, твердом стуле, наливаясь вдруг необъяснимым желанием говорить о чем-нибудь легком, смеяться над собой, над всем, над чем можно смеяться, но и чувствуя необходимость поговорить о том, ради чего приехал. — Сижу и смотрю на нее, и мне хорошо, чуть не весело. Как, в сущности, мало человеку надо». — Знаешь о чем я думаю?
— О чем же? — шепотом спросила она, настораживаясь, замирая и не поднимая на него глаз.
— Мы живем в такой суете, что просто себя на замечаем. Чувствуешь, все тебе мешают, злишься даже на себя, иногда нападает прямо такая тоска… У тебя никогда не бывало?
— Нет, не бывало. А у тебя часто?
— Часто. Хочется простоты. Вот мой дом, вот мой огород, а вот погреб. Сосед копает картошку, копаю и я, сосед в лес за дровами, в лес и я. Вечером сижу, попил чаю, греюсь у очага. Хорошо, приятно. Ночью вышел на улицу — звезды, тишь, луна. Утром корове задал поесть, вычистил навоз…
— Но если сегодня картошка, завтра картошка, навоз, послезавтра — картошка, навоз… И сто лет так? Если?
— Разумеется, Зина, это не так красиво, но иногда хочется уйти в эту примитивность, очиститься там от суеты. Ведь тысячи лет жили так наши предки и не видели в этом ничего плохого…
— И еще им что-то надо было…
— Чего?
— Пушкин писал стихи, а его герой маялся, искал смысла жизни. Пушкин звал к лучшему будущему, а его убили. Лермонтов звал к отмщению…
— А его убили… Думал, Зина, сказать, что-нибудь эдакое легкомысленное, легкое, а пришли — Пушкина убили, Лермонтова убили. Человек может убить кого-то, мстить кому-то, но в каждом он убивает себя и мстит себе… Правда же?