Выбрать главу

— Да, Катерина, тут просторно от света, солнечная сторона, — отвечал Иван Николаевич, усаживаясь отдохнуть на печурку. — Умирать тут — и то легко.

— Ой, дядь Ваня, скажете!

— А что, Катерина? — Иван Николаевич оглянулся на дверь, потянувшись, хрустнуло при этом в его суставах. — Человек не рождается и не умирает. Я читал. Поняла?! Так красивее жить, когда знаешь это. В душе у тебя поселяется загадка, и сам думаешь: «Что ж я такое?» Он переходит, — вот я читал в одной книжке, не в Библии, — из одной формы в другую. По Библии поется по-другому, у нее наша жизнь ни во что не ставится, бичуй себя, истязай, а, мол, заживешь, во как заживешь — по ту сторону, в раю. А тут мучайся. Нельзя ли наоборот — тут живи во! А там, как здесь, помучайся немножко.

— Эх, дядь Ваня, зачем вам это? Ой, что это все мужики помешались, что ли, на этом? Гаршиков наш, так тот сегодня всю душу мою извел, все спрашивал: зачем я живу? Вы, дядь Ваня, опять же о смерти. Об аде, о рае, а они, дядь Ваня, все — и рай, и ад — все вместе.

— Ничего ты, Катерина, не понимаешь, — обиженно сказал на это старик, глянув укоризненно на нее, бормоча про себя, что, мол, с бабы возьмешь, мол, он бывал с такими умными людьми, с такими беседовал и на такие высокие темы, что если бы она, Катя, услыхала хоть краем уха ту беседу, то задрожала бы от благоговения перед Иваном Николаевичем.

Кате жизнь сегодня казалась не такой сложной и непонятной, как раньше, она словно коснулась какой-то тайны, познав ее, освободившись от неизвестного, и жизнь, жизнь других, даже жизнь всех, казалась доступной именно в сегодняшний день, и потому она так твердо глядела в глаза Гаршикову, так дерзко ему отвечала, так как чувствовала в душе право на такой подвиг — на тот чуть насмешливый тон, который она позволила себе.

Старик вышел, а Катя принялась подметать рассохшийся, щелястый пол. Катя мела осторожно, медленно, оглядываясь, прислушиваясь, — ей почудилось: кто-то за ней наблюдает, кто-то глядит ей в спину Но за окном лил дождь, старик ушел в другую комнату.

Через полчаса вернулся Иван Николаевич, протопал к окну и неожиданно спросил:

— Чего?

— Что чего, дядь Ваня? — подняла на него глаза Катя, не разгибая занемевшую спину.

Что еще говорил этот ваш Гаршиков? Об жизни? А еще о чем? О чем таком? Умно говорил… А-а, ну что там с баб возьмешь! — с досадой сплюнул в окно старик, махнул при этом вяло рукой. — Москва, Катерина, это да!

— Ой, дядь Ваня, вы мне сто раз говорили про столицу-то. Я ведь разве что против имею?

— Ну, так об чем говорил Гаршков? — раздраженно переспросил старик, уставясь неподвижными глазами на Катю.

— Не Гаршков, а Гаршиков, дядь Ваня. Трепался обо всем. Об чем не лень. «Ты, говорит, ответь мне на главный вопрос…»

— Ну? — не стерпел старик, заволновавшись, и от волнения даже снял очки.

— «В чем, говорит… ну, для чего, то есть, говорит, живешь?» То есть, мол, человек для чего живет? А сам непонятно для чего живет. — Катя говорила протяжно, стараясь подражать Гаршикову, готовая прыснуть со смеху: — «Ответь на мой сакраментальный вопрос, имеющий, может быть, историческое значение». Дурак он большой, вот кто он, дядь Ваня.

— Ну, так и что же сказал Гаршиков? — не утерпел старик. — Дальше как? О производительных силах и производственных отношениях говорил?

— «Вот, говорит, округ меня, это что — жизнь?» — «А что, отвечаю, еще? Разве нет? Это как раз, отвечаю, и есть жизнь». А он говорит, что я очень ошибаюсь и что, говорит, человек за два миллиарда лет не ответил на главный вопрос: для чего?

— Ну? — Иван Николаевич заходил по комнате, сцепив руки на спине. — Ну? Это очень-очень… — Его глаза как-то странно вспыхнули горячим блеском. — Вот с кем бы поговорить… О главном вопросе. А так умрешь, душу отдашь… А за что, за какие грехи, зачем? Никому не известно. Я прожил, Катерина, долгую жизнь. — Иван Николаевич остановился, торжественность проскальзывала в его голосе, и казалось он хотел поведать нечто важное, неожиданное, и Катя, замерев, уставилась на него с ожиданием. — Эта жизнь, Катерина, не просто жизнь обыкновенного человека, а есть в ней стороны тоже очень даже выдающиеся, за которые я бы давал не только ордена наивысшие.

— Да, дядь Ваня, — продохнула Катя и села на печурку. Ей думалось, дядя Ваня откроет сейчас одну из своих тайн, которых у него, по ее глубокому убеждению, было полно.

— Но, Катерина, судьба индейка, а жизнь наша копейка. Есть непонятное в судьбе человеческой. Жизнь и смерть мешаются, и не знаешь порою, куда идти — к смерти ли, к жизни ли. Куда лучше? Не знаю. Нет сейчас надписей на камнях, которые были раньше. Сместились полюса, завихрились, их понятия иные, хотя названия и старые. Полно в нашей жизни великого и смешного — и не более, Катерина! Вот в чем вопрос. Это меня всегда мучило. Где истина? Нет одной истины на земле. Ходит она в чужой одежде. И одежда-то ее не ее, а чужая. Вот и гадают, рядят: где она? А она та, да не та. И поэтому, Катерина, я жизнь иногда не понимаю, хотя вон сколько прожил, не понимаю до ненависти. Одно так, а другое этак, не должно быть все шиворот-навыворот в ней. И не говори мне в ответ. Я ответа слышать не хочу. Не хочу! Нет. Нет. Нет. Вот так…