Выбрать главу

— Бабусь, а мы домой идем? — спросила девочка.

— Домой, моя миленькая, прямо домой, хорошая ты моя девочка… Ой, прямо не знаю… — обратилась старуха к Кате. — Ой, прямо голова идет кругом. Что делать? Что делать? Думаю-думаю, а ответа не придумаю.

Катя видела, как волнуется старуха, но та ничего определенного не говорила. У дома старухи на крыльце стояла небольшого роста полненькая женщина в мужской, на «молнии», из болоньи куртке, в туфлях, белом нейлоновом платке. Лицо у нее вблизи оказалось миловидное, кругленькое, одно из тех лиц, глядя на которое невозможно определить, что за человек перед тобой.

Женщина, судя по всему, была знакома старухе, но они со старухой не поздоровались — это сразу заметила Катя. Она посторонилась, пропуская старуху и девочку. Девочка прижалась к старухе, боязливо глянула на женщину. Катя споткнулась в сенях, налетев на ведро, при этом женщина, шедшая впереди ее, дернулась, со страхом оглянулась.

— Постойте! — крикнула Татьяна Петровна из дома.

Катя и женщина остановились в коридоре. Темно было, смутно серели узкие окна, похожие на бойницы. Безмолвно, тяжело — от испуга — дышала женщина, глубоко втягивая в себя солоноватый от квашеной капусты воздух. Женщина косо глянула на Катю. Кате неловко было стоять молча, хотелось о чем-то спросить, она повернулась, но задела стоящий на лавке самовар, и он с грохотом упал на пол. Женщина поспешно бросилась в дом. Следом вошла Катя.

Татьяна Петровна прибирала, переставляя табуретки, убрала на печь кастрюли, сковородки.

— Раздевайтесь, — предложила старуха, присела подле печи, уставившись на горевшую под желтым абажуром лампочку. Катя заметила, как болезненно покраснели у старухи щеки, уши, как от напряжения широко раскрылись ее небольшие глазки, выцветшие, жалостливые.

Женщина неторопливо сняла куртку и оказалась, как и предполагала Катя, довольно плотной, в коротенькой, выше колен, юбочке, плотно облегающей бедра, и в мужской, ладно сидевшей на ней голубой нейлоновой сорочке.

— Вот, мамаша, — сказала женщина, глядя в упор на Татьяну Петровну, небольшими твердыми, чуть выпуклыми темными глазами — что-то в них было отдаленно монгольское. Женщина быстренько сделала начес, хозяйски окинула комнату, села на табуретку и, нервно порывшись в сумочке, вытащила пачку сигарет, закурила.

— Что «вот»? — спросила Татьяна Петровна все с тем же мучительным выражением лица, судорожно ощупывая свое платье, и еще жалобнее стали ее глаза. — Ты ж помнишь, Валюша, то время? Помнишь? — Старуха вытерла слезы и оглянулась на Катю, стоящую у двери, так и не решившую, уйти ли ей, или подождать.

Катя огляделась. Девочки не было. Она еще не могла понять разговор старухи и женщины, но помнила слова старухи по дороге из универмага, беспокоилась и теперь уж без промедления заключила, что виной того несчастья, о котором говорила старуха, и есть эта женщина, крепко сбитая, уверенная в себе, с твердыми, навыкате, глазами, курящая торопливо сигарету, такая моложавая, с таким здоровым румянцем на полных, гладких щеках.

— То время, то время… Сколько мне, мамаша, было лет? Мне лет было всего ничего. Видишь, как быстро пролетели годы! Теперь я свободна. С тем дураком разошлась, с кретином рыжим, с Поповым. Да ты помнишь. Лучше бы он раньше сдох, когда болел, чем встретился мне на пути. Честное слово. И жили с ним один год ничего, а потом закрутило-завертело. Запил. Мучилась. А теперь у меня руки свободные.

— А как же я? — взмолилась старуха, привставая с лавки. — Как же? Я ее, считай, вскормила, вспоила. Я для нее была и мама, и папа — все вместе. Не могу я так все порушить. Лучше бы ты не приходила. Все своим чередом катилось, ну и пусть катится. А ты вот пришла… Девочка учится, ею не нахвалятся учителя, а ты хочешь взять, увезти. Подумай, Валюша, не для себя я пекусь об этом деле. Мне ничего не надо, жизнь моя на конце веточки — р-раз, и от ветра веточка обломалась. Конец-то видать хорошо. На всю жизнь-то для себя ничего не делала и не знаю, как это для себя можно жить. Уж и не получится у меня, ежели и захочешь. Да и зачем? Незачем. Для ее и живу одной. А не будь ее, Оленьки-то моей, уж на этом свете и делать нечего мне. Нечего. Ты уж пожалей, Христа ради, хоть меня на последних летах-то моих. Разве уж не хочешь меня пожалеть? Ну на какую-нибудь жалость, хоть прошлую, пожалей, а то ведь пропаду совсем. Хочешь, на колени стану?.. А или ради Мити пожалей. Он любил тебя. В последнем письме о тебе только и писал, мать забыл, а тебя помнил…

— При чем тут Митя? — резко сказала женщина, взглянув на Катю, по всему было видать, что ей неприятен этот жалостливый разговор. — Митя свое отходил, теперь нет Мити.