8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, не раздумывая.
За полночь я вышел на улицу. Ночь тихая. Сияли большие майские звезды. Я остановился, глядя на них, и снова передо мной вспыхнули глаза этой женщины. Они не молили о помощи, нет, они грозно и безмолвно твердили: „Смотри, запоминай, ты — соучастник!“
Мне показалось, что сейчас, еще минута, и я сойду с ума. Что-то неведомое подталкивало меня, какая-то невероятная сила влекла на край села, к амбару, где были заперты те трое.
Часовой у амбара окликнул меня. Я вытащил из кармана первую попавшуюся под руку бумажку. Кажется, это был рецепт, который вчера мне прописал в лазарете доктор Иволгин. Часовой, очевидно, решил, что у меня пропуск от Белецкого. Но на всякий случай он сказал:
— Пускать не велено, ваше благородие.
Я намекнул, что у меня есть задание подслушать, о чем говорят пленные большевики. Он отошел в сторону. Я велел ему оставаться возле двери, а сам обошел постройку и приник ухом к сырым от росы доскам. Сердце билось так, что я не слышал ничего, кроме этих частых ударов… Потом я стал различать приглушенные голоса.
Первым заговорил мужчина.
— Мурыжат, гады… — И еще, спустя несколько минут: — Лучше бы уж сразу — в расход.
Потом раздался другой мужской голос, низкий и хриплый:
— Петро, ноги-то у тебя как?
— Плохо, — раздалось в ответ. — Тот черный, с молотком, как ударит… Ни одной живой косточки нет…
Опять наступило молчание. Затем женский голос прозвучал чисто и твердо:
— Первое условие — не падать духом. Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек. Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат.
Ответил тот, кто говорил вначале. Голос его прерывался. Очевидно, Белецкий („черный, с молотком“ — это, конечно, он) истязал его больше других.
— Знаем, Оля, — проговорил он. — Несколько часов осталось. Только как бы нас… за эти часы… как бы не кокнули…
— Боишься? — прозвучал опять ее голос, и на этот раз в нем слышался гнев.
— Нет, не боюсь, — тихо отозвался раненый. — Жалко только — перед смертью своих не повидаю… Может, и могилы-то не найдут…
— Рано говорить о смерти, — сказала она. — Еще повоюем. Еще увидишь своих. Побываешь у себя в Сосновке. И я к себе домой, на Овражную, попаду. И жизнь будет тогда, Петро!.. Такая жизнь, что и присниться не может!.. Превратится твоя Сосновка в золотой сад… Кулаков-мироедов прогоните. Хозяйство будет общее…
— А я учиться пойду, — вставил хриплый голос. — Ты ведь, Оля, до войны, я слыхал, учительшей была. Запиши с ребятишками в свою школу…
Послышался смех. Да, эти люди, стоящие на краю могилы, были так сильны, так несгибаемо сильны, что могли смеяться!.. Дрожь охватила меня при мысли, что, может быть, сегодня на рассвете выведут их к обрыву у реки, как выводили уже многих, и тупые равнодушные пули, просвистев, оборвут биение этих мужественных сердец. Мне нестерпимо захотелось сейчас же, немедленно ободрить их, уверить, что судьба их может измениться к лучшему. Невероятная мысль мелькнула, как вспышка молнии: спасти, помочь им бежать!..
От неловкого движения под моей ногою хрустнула ветка. Голоса в амбаре тотчас же умолкли. Я представил, как настороженно прислушиваются сейчас эти трое за стеной. И, почти не владея собой, прижавшись губами к доскам, я зашептал:
— Товарищи! Вы слышите меня, товарищи?..
Это непривычное, когда-то ненавистное слово сейчас прозвучало для меня неожиданной музыкой.
— Ты кто? — осторожно спросили из-за стены.
Раздался предостерегающий голос женщины:
— Спокойнее, товарищи, это может быть провокация.
— Нет, нет, не провокация, — торопливо принялся уверять я. — Ведь я услышал, что завтра на рассвете вы ждете своих. Не выдам. Только говорите вперед потише, могут услышать…
— Ты наш? — спросил хриплый мужской голос. — Партизан?
— Нет, я служу в армии генерала Войцеховского. Но, верьте мне, я вас спасу…
Послышались шаги часового. Вероятно, прошло много времени. Последний раз приникнув губами к шершавой доске, я поспешил шепнуть, обращаясь только к ней, к ней одной: