Крылов промолчал; зная горькую правду о тех тяжелых боях, не сказал им об этом: пусть верят, жить с верой легче. Не снимая шинели, посидел у печурки, погрелся, выпил кружку кипятка и встал, чтобы уйти: торопился к себе, на Херсонскую, писать репортаж. Юлька проводила его, и в темной, холодной прихожей он обнял ее и сказал на прощание, что утром опять уедет на передовую, на этот раз к Невской Дубровке.
— А когда ты вернешься?
— Жди дня через три, — ответил Крылов, уходя.
Но вернуться он смог лишь спустя две недели.
Оттуда, с Невской Дубровки, свои репортажи в Москву Крылов передавал по военному телеграфу, боясь отлучиться с передовой хотя бы на день: а вдруг, думал он, в это самое время, как чудо, случится прорыв ленинградской блокады. Ведь каждое утро, едва рассветало, за Невой, на том берегу, разгоралась стрельба и бойцы поднимались в атаку с прибрежного пятачка, и там, вместе с ними, был и Алеша. Но увы, всякий раз слышно было, как за рекой под огнем захлебывается и гаснет жиденькое «ура», и жив ли Алеша или убит, об этом Крылов не знал.
Куда успешней шло наступление за блокадным кольцом: пробиваясь к Невской Дубровке, войска сражались под Тихвином. И Крылов не удивился, когда как-то декабрьским утром получил от газеты приказ — вылететь к Тихвину.
В тот же день он вернулся с Дубровки, назавтра ему предстояло вылететь к Тихвину. И уже в сумерках, оформив все документы на самолет, он с Херсонской пошел в тот дом на бульваре, где не был полмесяца. Он не знал, там ли Юлька, что с ней, но, пока шел туда, всюду видел, что жизнь в блокаде стала еще тяжелей. Прохожие еле двигались, опухшие, тощие, грязные; кто-то тащил за собой салазки с покойником, кто-то, обессилев, лежал на снегу, а снег местами был чист, как в глухой деревеньке, занесенной метелью, местами весь черен от пепла пожарищ.
Дом на бульваре казался покинутым. Труба, торчавшая из Алешиного окна, не дымила. В глубоком снегу у подъезда была не тропинка, а лишь чей-то один, одинокий, единственный след. Снегом припорошило и лестницу с каменными, выщербленными ступенями, и, поднимаясь по ней, Крылов вдруг припомнил то летнее, раннее утро, когда, еще не ведая о войне, входил в Юлькин дом по деревянным, белым ступенькам, обитым узкими полосками меди. Он вспомнил, как Юлька открыла ему свою белую дверь и стояла босая, в халатике, вся какая-то светлая, ясная, беспечно счастливая. И вот он снова шел к ней — уже по этой обледенелой, заснеженной лестнице с одним единственным человеческим следом.
Дверь в квартиру оказалась открытой, и он шагнул туда, через порог, в темень, в холод, в безмолвие.
— Есть кто? — крикнул он, чиркнув спичкой.
В тишине что-то послышалось — то ли стон, то ли плач, — и он рывком распахнул Алешину дверь. В комнате, чуть освещенной коптилкой, Юлька тянула к нему ослабевшие руки.
— Господи, как я ждала тебя! — прошептала она, и он, шагнув, подхватил ее, слабую, пугающе легкую: казалось, что весила только ее одежда. Юлька даже не плакала — ни сил, ни слез уже не было.
Без слез она рассказывала и о Тамаре: как она умерла и как ее увезли на Пискаревское кладбище. Во всей этой коммунальной квартире уже никого не осталось.
— Да и я бы, — сказала она, — ушла бы отсюда вместе с Аленкой. Да все ждала тебя — тебя или Алешу — и тем и жила днем и ночью. Господи, как я ждала!
В полутьме на кровати, под грудой старых пальто и одеял пошевелилась Аленка, и Юлька сразу, как мать, склонилась над девочкой:
— Ты чего-нибудь хочешь? Горячей водички? Посмотри, кто к нам пришел, — дядя Юра!
Крылов подбросил в печурку толстые книги, грудой лежавшие на полу, и стал выкладывать из карманов все, что по крохам собрал в эти дни: сухари, кусок жмыха, горсть сахара и даже банку свиной тушенки. Он ожидал, что и сидевшая на кровати Аленка потянется к нему и оживится, а она смотрела на все это, не радуясь, не улыбаясь, безучастная ко всему. Юлька дала ей кусочек сухаря, размоченный в кипятке, сказав точно так, как когда-то говорила Тамара: «Кушай, Аленушка, кушай». Девочка вяло пожевала сухарь и снова зарылась в ворохе одеял и затихла.
— Знаешь, — шепнула Юлька, — когда увозили Тамару, то велели ребенка сдать в детприемник. Оттуда детей вывозят по ледовой дороге. Может быть, и Аленку спасут. Завтра я ее туда отведу. Да и сама я отсюда уйду, буду жить на Фонтанке — там все же есть кто-то живой.
Всю ночь лежали они на кровати, рядом с Аленкой, стараясь не будить ее, и то дремали, то опять начинали шептаться: и о том, что теперь их окружало, и о том, чего уже не было.