Я шел по коридорам, в которых еще не был, следуя за эхом. Смех снова и снова звучал где-то за следующим углом, где-то у порога следующей комнаты. Дети словно бежали. И, хотя я шел быстро, но не мог их догнать. При этом я не слышал никаких шагов. Звучал только смех, словно серебряный колокольчик, заманивая меня все дальше.
Скоро я оказался в той части дома, где работы по уборке и ремонту еще не начались. Двери, мимо которых я проходил, вели в темные комнаты, забитые всяким хламом. Я различал во мраке силуэты огромных куч каких-то вещей, возвышавшихся, словно холмы. Каждый раз, когда я останавливался, смех звучал снова, и я снова шел за ним.
Я спрашивал себя, может быть, я воображаю этот смех? Воспоминания о Клоструме, мучившие меня, были невыносимо реальными, вопли погибавших солдат звучали, казалось, наяву. Но когда я вспоминал о Клоструме, то не слышал детский смех. Нет, он явно звучал откуда-то извне, было слышно, как его эхо отражается от стен. Иногда он звучал громче, иногда более приглушенно. Этот смех не был порождением моего разума.
«Хорошо, если так». Потому что, если это не так, то значит, я утратил способность различать реальность и фантазию, и действительно непригоден к службе – ни к какой.
Наконец смех привел меня в небольшой зал, тоже превращенный в склад для всякого старья. Хлам, скопившийся за многие годы, был свален на полу в беспорядочные кучи. Я с трудом пробирался между этими завалами. Мебель, портреты, статуи, канделябры и стопки журналов громоздились повсюду вокруг. Я проходил мимо сундуков с одеждой, обувью, ящиков с какими-то письмами и гор прочего разнообразного хлама. Я словно попал в подземную пещеру, свет фонарей здесь был очень тусклым. Я мог видеть перед собой не больше чем на фут. Тропинка между грудами старья терялась в сером мраке. Горы забытых и ненужных вещей маячили в темноте, словно готовые вот-вот рухнуть.
Смех прекратился, когда я вошел в зал. Возможно, дети спрятались. Или, может быть, их здесь и нет. Я не знал, какой из этих вариантов был менее пугающим.
Вдруг мое внимание привлек знакомый силуэт. Он был наполовину зарыт в груде вещей слева от меня, и здесь было так мало света, что я легко мог не заметить его – но все-таки заметил.
Это была механическая модель звездной системы Солуса, маленький планетарий, сделанный из хрусталя и бронзы. Моя рука задержалась над силуэтами планет, выступавшими из горы хлама. Я знал это устройство потому, что оно не принадлежало Леонелю. Это была вещь Элианы, и она являлась неотъемлемой частью нашего жилища. Я смотрел на нее, почти ожидая, что ее силуэт растворится в тенях. Я забыл о смехе, который привел меня сюда, и пытался понять смысл того, что видел перед собой.
Понять было нетрудно. Труднее было принять.
Я привык к мысли, что Леонель оставлял больше и больше вещей из своей жизни в этих комнатах – заполняя их настолько, что жить в них стало невозможно. Но, если это был наш планетарий, значит, Элиана делала то же самое.
Сколько же это продолжалось?
Груда хлама, в которой он лежал, была довольно далеко от входа в зал. И планетарий был в ней не на самом верху.
Что еще из нашей с ней жизни я найду здесь?
Карофф избавил меня от возможного ответа на этот вопрос.
- Лорд-губернатор? – позвал он.
- Я здесь, - отозвался я.
Планетарий не исчез. Значит, он не был моей галлюцинацией.
Карофф прочистил горло.
- Ваш ужин готов, мой лорд.
- Спасибо. Сейчас приду.
Я задержал взгляд на планетарии. Надо будет прийти сюда завтра, и взять с собой фонарь. Хотя едва ли меня порадует то, что я здесь найду.
Смех не возвращался. Я повернулся, чтобы уйти, и уже готовился смириться с нелегкой мыслью, что мои чувства обманывают меня. И тогда я увидел их – прямо передо мной, скрытых в тенях, у края горы хлама. Они стояли так тихо, что я прошел мимо них, даже не заметив.
- Катрин? – прошептал я. – Зандер?
Они смотрели на меня, их глаза были словно черные провалы в бесконечную ночь. Они были детьми, которых я оставил, не теми взрослыми и чужими мне людьми, с которыми я встречался вчера и сегодня. Их бледные, словно молоко, лица будто светились во мраке. Их губы были раздвинуты в печальной и торжественной улыбке.
Они были неподвижны, словно мертвые.
Я охнул, по спине побежали мурашки. Я застыл так же неподвижно, как мои дети.
Только это не были мои дети. Это были две фарфоровые статуи, изображавшие детей, которые умерли – если они вообще когда-то жили – поколения назад. Подойдя ближе, я увидел, даже при столь тусклом свете, крошечные трещины на фарфоровых лицах и щербины на одежде. У мальчика не было руки, от его левого запястья остался лишь пустой обрубок.