Именно так сочинял он свои стихи — с терпеливым прилежанием насекомого, которое ткет свою паутину или кокон. Ему не было дела до того, когда он разрешится от этого бремени; он стремился лишь к неземному совершенству, к неосязаемому и изящному равновесию рифм и вокабул, к невидимому и хрупкому грузу слов; он старательно перемежал дыхание с паузами, твердые слоги с выверенным ритмом скандирования, затухающий или набирающий силу голос со звуковым рядом стиха; он бережно расходовал свои материалы, и таким-то вот образом, помимо его воли, складывалась строфа, всегда неустойчивая, готовая разрушиться, распасться на составные части, но лишь до того момента, когда благодаря неожиданной инверсии, или небывалой форме множественного числа, или новому слову вся эта масса вдруг застывала, сцепленная неразрывно, нерасторжимо. Работа над поэмой иногда напоминала ему приготовление гипса: то и другое приходится сбивать долго, пока смесь остается жидкой. И вдруг, внезапно, когда вы этого даже не ждали, начался процесс затвердения. Вот он, момент, когда надо было работать быстро, наверняка распорядиться каждой деталью, но уже бывало слишком поздно: тесто «схватило». После этого в крайнем случае всегда еще бывало возможно что-то подправить тут или там, но ничего действительно существенного уже нельзя было ни прибавить ни убавить: поэма, напротив, вырвавшись из своей оболочки, уже жила — стремительная и совершенная, как нежданный и краткий свет, вдруг разорвавший ночь.
Потом он старательно переписывал каждую поэму на очень белые большие листы и отсылал почтой в разные парижские газеты, где у него сохранилось еще несколько друзей, которые сами там перебивались от поэмы к статье, от надежды к разочарованию. Они помогали ему всем чем могли, и в конце концов с десяток поэм удалось опубликовать в различных выпусках влиятельного литературного журнала, который издавал Лемерр и вокруг которого группировались все крупные современные поэты. Но трудно было заставить заметить провинциальную поэзию; впрочем, его это не волновало: он творил неторопливо, с невозмутимостью человека, знающего, что перед ним вечность; вся его радость, вся воля сводились к поддержанию этого незаметного и преходящего горения, от которого вдруг могли вспыхнуть молнии и разгореться пожары.
Несчастью было угодно, чтобы о его публикациях, появляющихся тут и там, понемногу узнали в коллеже, и это только удвоило возбуждение и сарказм учеников по отношению к нему. Что же до преподавателей, которые до тех пор принимали его скорей всего за чудака, ничего более о нем не зная, то они были донельзя шокированы тем, что сочли нетерпимым высокомерием, и стали за его спиной перемигиваться и обмениваться улыбками сообщников. Из-за нескольких опубликованных поэм, которые могли быть привезены из Парижа и — конечно, без его участия — ходили по рукам, вокруг него образовалась странная пустота. Отношения с его коллегами или с теми из них, кого он считал близкими себе, неумолимо менялись, пока не испортились вконец. Не и силах найти этому объяснения, он стал отмечать про себя, что люди отворачивались от него даже с риском прослыть крайне невежливыми. Конечно, так как его поэзия была далека от академических канонов, это вызвало подозрения у начальства, которое стало видеть в нем провокатора. То, что он считал лучшей своей частью, оказалось, несло в себе такую разрушительную силу, что его отношения с окружающими окончательно испортились и распались. По странному эффекту обратной связи, поэзия мгновенно разбила те немногочисленные дружбы, которые ему удалось завязать, оставив его совершенно наедине перед искусственным безразличием, а то и перед спорадическим проявлением враждебности.
Только Мари оставалась верна сама себе, доверчивая, как если бы ничего не произошло, хотя визиты, которыми она привыкла обмениваться, тоже сделались более редкими. Когда он это заметил и сообщил ей, она с улыбкой ответила, что не придавала никакого значения и не питала никаких иллюзий на этот счет, что до сих пор относилась к ним как к чистой условности. Все же ему только и оставалось, что в недоумении задаваться вопросом: может ли творчество сжигать настолько, чтобы кругом них образовалась пустыня, а сами они постепенно оказались отрезанными от остального мира?