Мне нравится повторять, что я не люблю жизнь, а предпочитаю выгуливать свою собаку. В этой шутке есть доля правды. А вот какова она, эта доля, не знаю. Примерно пятьдесят на пятьдесят.
Зазвонил телефон, дневник пришлось отложить. Звонила Катрин Гольдберг из Парижа, предупредила, что будет в Вилле не первого (то есть завтра), а третьего. Ровный, хрипловатый голос. Время от времени глупое кудахтанье.
Положив трубку, я развернул длинный лист бумаги, где отец записал все имена, которые я должен буду с улыбкой произнести завтра утром: Дениза и Одиль Телье, Паскаль Март, Мишель и Франсуаза Грасс, Катрин Гольдберг… Напротив имени Катрин Гольдберг я поставил цифру 3 и сложил листок. Разбуженная телефонным звонком Венера подошла, потерлась о мои колени, покружила по комнате и вновь улеглась. Я гляжу на нее. Она не спит.
Глядит на меня.
II
Вильмонбль, 31 июля
Шестнадцать лет — подходящий возраст, чтобы начать дневник. Прежде всего потому, что тебе уже не пятнадцать и на твоем пути попадаются уже не только мальчишки и сатиры, но и мужчины. Кроме того, время разной чепухи прошло, настало время душевных переживаний. А с мужчинами и душевными переживаниями начинается настоящая жизнь.
А что может быть лучше для дневника, чем настоящая жизнь? Есть о чем писать.
Я пишу, лежа в своей кровати в виде ладьи. В открытое окно ярко светит солнце. На ночном столике лежит мой транзистор, пачка «Голуаз» и стакан апельсинового сока, который мама принесла мне перед тем, как спуститься в лавку. Как всегда по утрам, она поцеловала меня в лоб, обозвала лентяйкой и баловницей, а я, как всегда, потянулась, зевнула и сказала, что каникулы — это чудесно.
Когда люди любят друг друга, но не умеют или не хотят сказать об этом, или просто не желают злоупотреблять этим, они прибегают к помощи подобного ритуала, чтобы так или иначе дать выход своим чувствам. Немного глупо и смешно, но щадит некую природную стыдливость, которая должна иметь право на существование, раз уж она существует.
Как бы то ни было, сегодня в утреннем ритуале было отклонение: мама поздравила меня с днем рождения и вручила подарок — воздушную юбку в цветах в цыганском стиле, которая прекрасно подойдет к моей вышитой блузке. Я поблагодарила маму, тут же вскочила, сняла пижамные брюки и надела обнову. Затем бросилась к платяному шкафу за блузкой. Ее там не оказалось. Продолжая тщетно рыться в стопках своих вещей, я спросила маму, куда она ее положила. Мама ответила, что блузка в грязном белье, она выстирает ее после обеда и я смогу взять ее с собой в Нормандию.
Голос плачущего человека узнаешь без труда. Я обернулась. Мама сидела, подавшись вперед, одной рукой закрывая глаза, а другой уцепившись за кровать, словно боясь упасть. Она положила ногу на ногу, и эта не очень домашняя поза, которую принимают во время ничего не значащих светских бесед, казалось, принадлежит другому человеку, не тому, которого я видела перед собой — согбенному, с трясущимися руками. А так как в напряженных или драматических ситуациях часто возникают неуместные мысли, которые могут показаться даже ужасными, мне тут же пришло в голову, что у мамы красивые для женщины ее возраста колени. Мне захотелось сказать ей, что с ее коленями я никогда не испытывала бы потребности плакать, но в эту минуту, сопоставив в уме кое-что, поняла, почему она плачет, и промолчала.
Подойдя к кровати, я присела рядом с мамой. Она просила извинить ее:
— Ну что за ерунда! Не понимаю, что со мной. Мне вовсе не грустно и совершенно не хочется плакать…
Она встала, прошлась по комнате, повторяя:
— Нужно перестать. На кого я похожа?
Утерев слезы, она сделала глубокий долгий вздох, как человек, который хочет прогнать мрачные мысли, одолеть усталость, развеять горе, и со словами «столько дел внизу…», поколебавшись немного, вышла.
Сейчас я слышу, как она пылесосит в лавке, рвет бумагу, переставляет пузырьки. Она все делает сама, не желая тратиться ни на домработницу, ни на декоратора. Утверждает, что мы недостаточно богаты. Я же знаю от Мишеля, ведущего отчетность нашей парфюмерной лавки, что это не так. Зятю моему случается даже говорить, что мама зарабатывает на своей лавке столько же, сколько он на двух своих гаражах. Он говорит это шутливым тоном, так, смеха ради, но в том, что говорится «смеха ради», всегда есть доля правды.
За завтраком буду чуткой по отношению к маме. Спрошу ее, рада ли она нашей поездке к морю; чтобы сделать мне приятное, она ответит, что рада, хотя на самом деле терпеть не может каникулы, не выносит ничего, что разлучает ее с лавкой. Буду понастойчивей, стану задавать ей разные вопросы, и, может быть, в конце концов она признается, что плакала утром от того, что мне исполнилось шестнадцать, следовательно, ей скоро стукнет пятьдесят. Все это я знаю, но уверена: признание принесет ей облегчение.