Вглядываясь в свой собственный почерк, красивый, с безукоризненной каллиграфией, чуть-чуть наклонный на фоне прямых линеек, легший на бумагу ровными, от края до края страницы, рядками стихов, безо всяких завитушек, с той предельной простотой, что подчеркивала серьезность творения, он чувствовал себя отстраненным. Страница за страницей разворачивались перед ним ровные колонки различных поэм, со строго соразмерными строфами, построенные по неумолимым метрическим законам, в которых зачастую с одного взгляда узнавалась форма сонета. При виде этого стремительного, убористого почерка, спаянного в естественный кристалл букв и штрихов, как многогранный метеорит, свалившийся с неба и существующий сам по себе, он вдруг почувствовал себя неспособным даже притронуться к этому гладкому, острому, как лезвие бритвы, монолиту, казавшемуся настолько чужим и отстраненным, что невольно отдалял его, автора, от себя; короче, он требовал от творца безоговорочного самоотречения, претендуя на полнейшую независимость от его воли в чем бы то ни было.
Колокол еще раз едва слышно ударил вдали. Ему показалось, что он услышал голос Мари, вздохнувшей спросонок и позвавшей его в спальню наверх. Звук родного голоса вывел его из оцепенения и созерцания неодушевленных форм. Именно в это мгновение, по контрасту, он с ужасом вспомнил коллеж; перспектива с раннего утра снова оказаться на помосте, лицом к лицу со своими разбушевавшимися учениками, сковала его страхом. Нет больше ничего общего, не осталось больше ни единого мостика между этими двумя несовместимыми мирами, по крайней мере, если пытаться сохранить не только ясность ума, но, вместе с последними силами, также способность мыслить. Не тут ли, по всей очевидности, и должен он что-то разрубить?
Пьер Вилькье тогда поднялся и откинул задвижку печной дверцы. Внутри на угольном ложе спокойно дремал огонь, казалось, тоже бесплотный и почти прозрачный от накала. Его неощутимый жар заставил Пьера на мгновение отпрянуть. Затем медленно, листок за листком, он стал отправлять туда свои поэмы, которые, не успев даже вспыхнуть, немедленно обугливались, свертываясь в трубочки, тотчас уносимые в глубину печи током воздуха, тянувшего через открытую дверцу.
Итак, его творение, отвоеванное шаг за шагом у усталости и отчаяния, раздвинувшее рамки будней и вобравшее в себя ход необратимого времени, в конце концов оказалось побеждено, ибо продолжать обманывать реальность стало для него невозможно, и с этого самого момента оно почти без сопротивления дало себя унести силам тлена, которым так противилось раньше. Эта попытка обмануть действительность явилась чистой иллюзией; вылившаяся в угрозу самой жизни того, кто ее носил в себе, она рухнула под беспрестанным давлением грубой и банальной реальности. Родившееся из ничего, его творение в ничто и обратилось. Поступок непоправимый, конечно, но совершенный хладнокровно, с полным сознанием цели, продиктованный необходимостью и без малейших эмоций. Пьер Вилькье старательно, столько, сколько смог, все это удерживал в руках, но теперь, когда обозначились пределы, он не собирался играть роль мученика — он отрекся. И сможет ли кто-нибудь в чем бы то ни было его упрекнуть?
Ему осталось только закрыть дверь печки, за которой огонь, возбужденный неожиданной порцией топлива и все такой же неуловимый, вспыхнул и разгорелся. Вся эта бумага, которую он проглотил, даже не насытившись, заставила его биться в бессмысленных и недолгих конвульсиях, а по истечении минуты огонь снова безжизненно угас…
Когда рано утром Пьер Вилькье выбрался из-под жаркого пуховика, под которым еще спала Мари, у него было чувство, что все вчерашнее ему приснилось и что сам он был не вполне от мира сего, настолько неуравновешенным теперь казался его поступок. Падев халат поверх ночной рубашки, он сунул ноги в старые стоптанные туфли и подошел к узкому овальному окошку, выходившему в сад. Приподняв занавеску, он увидел, что ночью выпал снег… Так вот отчего-было так, подозрительно тихо! Держась рукой за перила, он бесшумно спустился по лестнице и прошел в кухню, где еще с вечера Мари приготовила все для завтрака. Осторожными движениями сняв удлиненное тонкое стекло с керосиновой лампы, стоявшей на столе, он зажег ее фитиль от своей зажигалки. Пьер Вилькье позавтракал из своей большой фаянсовой чашки — местами она была выщерблена, но хозяин никак не решался расстаться с ней, — он налил туда теплого молока и макал в него толстые куски хлеба с маслом. Откинувшись после этого на стуле, он даже позволил себе выкурить одну из тех тонких сигарет, которые сам иногда привозил из Парижа и хранил для исключительных случаев.
Уже с крыльца, закрыв за собой входную дверь — всякий раз, когда ею хлопали чересчур резко, затемненное матовое стекло звенело в своей деревянной раме, — он заметил, что аккуратный слой снега, все прикрывший в саду, был усеян множеством черных пятен. Они были повсюду; оставив на ступенях свой портфель и трость, он сделал несколько шагов, в сад, присел на корточки и надел очки, и вот тут-то он догадался, что эти пятна могли быть только выбросами из печи; в самом деле, то был именно пепел, который в виде тонкой хрупкой пленки устлал землю и рассыпался тотчас, стоило только прикоснуться к нему. Все его бумаги, брошенные вчера в огонь, были тут — обугленные, превращенные в бесчисленное множество тончайших лепестков, в тысячи засушенных бабочек, которые после кружения в ночном воздухе рассеялись по всей округе, и ветер с неуловимым шелестом продолжал гнать последние из этих пушинок.
Подхватив свой портфель, Пьер Вилькье с решительным видом зашагал по направлению к коллежу, отмечая металлическим наконечником трости каждый свой шаг по булыжной дороге. На удивление спокойный, он все же по мере приближения к коллежу начинал испытывать какое-то лихорадочное волнение и глухую дрожь, подкатывавшие откуда-то изнутри. Время от времени с его уст срывались угрозы, а губы дрожали от гнева. То, что он старался сохранить неприкосновенным в себе, то, что ставил превыше всех надежд, было сломано навсегда. Ему больше нечего было терять; вернувшись на землю, он ощутил, что стоит на ней гораздо увереннее и почти что свободен; ну а что до его обидчиков, так теперь им придется расплачиваться!
Такого еще никогда не видели: он вошел в коллеж с опозданием на несколько минут, когда занятия уже начались. Быстрым шагом направился к своему классу и, проходя мимо кабинета директора, даже не подумал извиниться или поприветствовать его. В длинном застекленном коридоре, который ему предстояло пройти, уже было слышно, как шумят, окликают друг друга и хохочут на своих скамейках его ученики. Когда он появился на пороге, лицо его было мертвенно-бледно, а тело наэлектризовано дикой, безумной, самоубийственной решимостью. Не медля ни минуты, с неподвижным взглядом, он захлопнул за собой дверь, поднялся на подмостки, где стоял учительский стол, и с такой силой хватил по его краю тростью, что куски ее разлетелись по всему классу. Немедленно воцарилась тишина, все в мертвенной неподвижности застыли на своих местах. Бертен, безобидный лодырь, который все еще хихикал где-то в уголке класса, был выставлен за дверь — и никто не посмел вступиться за него. Чтобы пресечь еще не до конца улегшийся шумок, Пьер Вилькье принялся решительным голосом диктовать английский текст, перевод которого следовало сдать в конце урока. Лишь в этот момент стало абсолютно тихо, слышна была только капель — это тающий снег стекал с края крыши на карниз. Прохаживаясь между партами и не ослабляя бдительности, он заметил, что в класс заглянул директор и тут же скрылся: он победил!
Расположившись в глубине класса, он наконец расслабился: неожиданно для самого себя он подумал о грязных и белесых берегах Рены, о ее пляшущих желтых волнах, несущих, как всегда в это время года, пену и сучья:
— По-моему, я счастливо отделался, — вот и все, что он сказал самому себе.