И вот наши путешественники движутся по тонкой неровной тропке среди острых скал и колючих кустов, цепляющихся шипами за одежду, в сопровождении жирных и назойливых насекомых, лезущих в лицо и путающихся в волосах; уходят все дальше и выше от моря, к крохотной ферме вдали от всех храмов и святилищ. Редкая оливковая рощица виднеется на склоне позади фермы, а во дворе ворочаются несколько толстых свиней с розоватой, покрытой черными пятнами кожей и задорными хвостиками. Здесь заметны следы текущих восстановительных работ: от недавно выстроенной высокой стены, больше подходящей крепости, а не ферме, до новой глиняной черепицы на крыше и створок деревянных ворот, еще стоящих на земле в ожидании работниц, которые придут и повесят их на петли.
Сквозь проем будущей преграды для входящих видны двор и старуха, стоящая у колодца: с одним ведром, уже полным воды, у ног, и вторым, скрывшимся в черном проеме. Она оборачивается скорее с раздражением, чем с испугом, едва Электра въезжает во двор, и открывает рот, намереваясь выкрикнуть что-то грубое, совершенно неуважительное, но вместо этого, видя входящую следом Пенелопу, лишь закатывает глаза.
– Пенелопа здесь! – кричит она в сумрак дома и, выполнив эту обязанность, возвращается к трудам у колодца.
По губам Пенелопы скользит тонкая улыбка змеи, готовой к броску, но в глазах ни капли удивления подобному приветствию. В доме кто-то движется, распахивается новенькая дверь из отличного дерева с северных островов, и в тот же миг Пенелопа слегка выпрямляется, складывает руки, опускает подбородок и поднимает глаза, с почтением глядя на старика, вышедшего оттуда. Лаэрт, отец Одиссея, бывший царь Итаки, хоть и живет в доме, недавно отстроенном на пепелище прежнего из нового камня и черепицы, но не прилагает особых усилий, чтобы выглядеть соответственно своему обновленному жилищу. Старая, потрепанная тога с грязью на подоле и пятнами от еды и разных телесных жидкостей мешком висит на его тощей фигуре. Ногти у него черны, седые космы длинны, сам он сутул, словно клонится и клонится к земле, уже ждущей его. Бывший когда-то аргонавтом, он и во времена своего царствования не был особо озабочен вопросом внешнего вида, утверждая, что буре все равно, отполирован у тебя шлем или нет, и ни капли не беспокоился о собственном запахе. Он был по-своему прав, но его жена Антиклея установила определенные требования к внешнему виду и поведению, заявив, что царь может править справедливо и мудро, но справедливым и мудрым он останется значительно дольше, если будет следить за зубами и вежливо разговаривать с могущественными незнакомцами, доведись их встретить.
Антиклея в итоге умерла.
Умерла, горюя о сыне, пропавшем в далеких землях.
Материнская любовь в ведении Геры, но даже из моих прекрасных глаз катилась золотая слезинка при виде старой царицы, поднимающей кубок вина, сдобренного маковой выжимкой, в попытке утопить свою печаль. На похоронах Лаэрт не плакал, он рычал и язвил, заявив, что слезы – женский удел. Вместо этого он страдал от болей в ногах, распухших вдвое против обычного, от нарывов, покрывших всю его спину, и даже полгода спустя еле ковылял, продолжая, однако, утверждать, что горевать – глупо и недостойно героев. Видите ли, иногда мы, боги, ничуть не виноваты в том, что творят люди.
Один из них – этот старик, что выходит из дома навстречу невестке и ее гостям и голосом, неприятным, как холодный дождь, стекающий по грязной крыше, рявкает:
– Чего вам надо?
– Дорогой отец, – начинает Пенелопа, и лицо Лаэрта тут же кривится в кислой гримасе, ведь ничего приятного обычно не следует за словами «дорогой отец», – позволь представить тебе Электру, дочь Агамемнона, и Ореста, царя всей Греции.
А в вышине кружат, кружат, кружат фурии. Поутру обнаружат мертвых птиц, павших на землю ровным кругом, опоясывающим ферму Лаэрта, всех до одной с открытыми глазами, словно бы потрясенных падением. У фурий нет сил поражать тех, кто заботится об их жертве, но, видят боги, им это ничуть не мешает выражать свои чувства при помощи символов и знаков, обычно столь же незаметных, как нож у горла. Лаэрт смотрит на мечущегося, содрогающегося, трясущегося Ореста, затем на его застывшую со сжатыми губами сестру и выпаливает:
– Во имя всемогущего Зевса, что это вы, ребята, задумали?