Дом падших ангелов
Джим Харрисон сказал мне написать эту книгу.
Но Синдерелла сказала первой.
Вы оба были правы.
Эта книга – для нее.
Моей племяннице Эмилии Урреа, которая была блестящим примером во время тех событий, что послужили основой романа.
А также Чайо, который танцевал на похоронах.
Хуану Франсиско и всей семье Урреа, показавшим мне, почему такая история возможна.
Должен уйти я одиноким
подобно цветам, что увяли?
И ничего не останется
от моего имени?
Ни следа от моей славы
На этой земле?
Но останутся мои цветы,
И останутся песни мои…
Айокуан Куэцпальцин[1]
Это мое признание в любви.
Рик Элиас
Безумные похороны
Последняя суббота Старшего Ангела
Старший Ангел опоздывал на похороны собственной матери.
Он заметался в постели, сбитые простыни узлом стянули ноги. Поняв, что происходит, он тотчас взмок, струйки пота защекотали тело. Солнце высоко – ослепительно сияет даже сквозь сомкнутые веки. Пылающий розовый мир. Все будут на месте раньше, чем он. Нет. Не в этот раз. Не сегодня. Он силился встать.
Мексиканцы не совершают подобных ошибок, сказал он себе.
Каждое утро с тех пор, как узнал о своем диагнозе, он просыпался с одной мыслью. Она была его будильником. Как может человек, чье время истекло, исправить все, что натворил? Вот и этим утром, пробудившись к своим тревогам, проклятый светом, во всех смыслах проклятый временем, преданный собственным измученным телом, несмотря на исступленно возмущающийся разум, он вздрогнул от ужаса, увидев призрак отца, примостившийся рядом с ним на кровати.
Старик курил одну из его «Пэлл-Мэлл».
– Тяжкий груз на твоих плечах, – сказал отец. – Пора подниматься и приниматься за дело.
Говорил он по-английски. Акцент стал помягче, но все равно «груз» он выговаривал как «хрус».
– Es mierda[2].
Старик обратился в дым, спиралью поднялся к потолку и исчез.
– Следи за языком, – пробормотал Старший Ангел.
Моргнул. Он был живыми часами для всего семейства. Если он спал, все тоже спали. Могли продрыхнуть до полудня. Сын так и вообще до трех. Старший Ангел был слишком слаб, чтобы подскочить и разораться. Он пихнул жену в бок разок-другой, пока та не приподнялась, оглянулась на него через плечо, села в кровати.
– Мы опоздали, Флака[3], – сказал он.
– Нет! – вскрикнула она. – Ay Dios[4].
– Si, – удовлетворенно констатировал он, радуясь, что на этот раз его очередь давать нагоняй.
Она скатилась с кровати и тут же развела панику. Их дочь Минни спала на диване в гостиной, специально осталась на ночь, чтоб не опоздать. Жена заорала, дочь свалилась на кофейный столик.
– Ма, – простонала она. – Ма!
Он прижал кулаки к глазам.
Женщины влетели в комнату, выхватили его из кровати, перенесли в ванную, чтобы он самостоятельно почистил зубы. Жена пригладила расческой жесткий ежик его волос. Пришлось усесться, чтоб помочиться. Женщины отвернулись. Потом запихали его в брюки и белую рубашку и пристроили на краешке кровати.
– Я опаздываю на мамины похороны, – сообщил он мирозданию. – Я никогда не плачу, – возгласил он, глаза сурово блеснули.
– Папа вечно на посту, – фыркнула дочь.
– Es tremendo[5], – отозвалась ее мать.
Никакое психическое напряжение не могло заставить этот мир или его тело двигаться быстрее. Семья? А почему сегодня должно быть иначе? Хаос. В его доме все просыпались разом и начинали бессмысленно топтаться, как пьяные голуби в клетке. Шум, суета, а толку ноль. Время, время, время. Как засовы, задвигающиеся на двери.
Он никогда не опаздывал. До сегодняшнего дня. Он бесконечно воевал с общим семейным упованием на «время по-мексикански». Они сводили его с ума. Если обед назначали на шесть, можно быть уверенным, что раньше девяти он не начнется. И еще заходить в дом будут так, словно пришли слишком рано. Или, хуже того, вытаращатся: «А что такого?» – будто это у него проблемы. Ну, знаете, типа настоящие мексиканцы обедать садятся не раньше десяти вечера.
Que cabron[6]. Утро стекало густой коричневой жижей. Все глуше и глуше. Хотя звуки навязчиво звенели в ушах долгим эхом. Шум раздражал. Глубоко во тьме его плоти выли и причитали кости, белые и жгучие, как молнии.