— Не в этом дело, Степан.
— Как это не в этом? Ты гляди на него! На базаре свое возьмет, а еще рассуждает! К чему ты клонишь?
— Мне за работягу обидно. Все-то в деревню не уедут. Кому-то надо и на заводе работать. Технику делать. Для таких вот, как мы с тобой. Комбайны, сеялки разные… Я, когда в городе жил, куркулями называл которые мясом торгуют. А теперь сам куркулем стал. Вот какой поворот вышел.
— Дак, значит, и меня ты тоже куркулем считаешь. Считаешь ведь? Считаешь. Только сказать неловко. Ну, тогда я тебе вот что скажу: раз я — куркуль, то твой работяга — лодырь, больше никто, — с запальчивостью говорил Степан. — Он в пять вечера с работы пришел да на диван-кровати полеживает, телевизор посматривает. Никаких больше забот. Вода холодная и горячая — в кранах, печку топите не надо — батареи. А я и за водой сходи, и дров на зиму припаси — везде сам. Вот так-то!
Мужики отвернулись друг от друга, замолчали. Шарили по карманам, ища папиросы, и закурили каждый из своей пачки.
Евдокия усмехнулась:
— Договорились наконец-то. Один — куркуль, другой — лодырь. Совсем хорошо, — и поднялась, разминая затекшие ноги.
— Постой, Евдокия Никитична, — сказал Коржов. — Ты возле большого начальства бываешь, и вообще… Кто из нас прав? Если сказать честно, без обиды?
— Я думаю, где-то посередке правда. А к какому краю, к твоему или Степанову ближе — крепко подумать надо. Да не нашими головами, а которые поумнее. — Вопросительно поглядела на мужа: — Где у нас Юлия? Не знаешь?
— А тебе зачем? В клуб взять хочешь?
— В клуб.
— Без нее сходишь, — сказал, как отрезал. И отвернулся.
Евдокия изумленно посмотрела на мужа. На языке зашевелились злые слова, но при чужом человеке ругаться было неловко. Судорожно перевела дух и помолчала несколько секунд, остывая.
— Степан! — заговорила она спокойнее, стараясь придать голосу как можно больше убедительности, затушевывая неожиданную при постороннем человеке грубость мужа. — Худо получится. Скажут: других пришла уговаривать, а свою дочь даже в клуб не привела. Как обо мне люди-то подумают?
— Не знаю, как о тебе подумают, а Юлию с тобой не пущу.
Коржов поднялся, с неловкостью кивнул и пошел прочь. Понимал: тут не до него. Не до его правды.
— Радуйся, что раньше не переехал! — крикнул ему вслед Степан. — А то бы и твою дочь на трактор сосватали! Вот какие мы тут куркули!
— Не стыдно при человеке-то? — спросила Евдокия, когда Коржов ушел. — Не мог подождать?
— А чего мне стыдиться? Мне стыдиться нечего. Я худого ничего не сказал. Наоборот, своей дочери только добра желаю, не как некоторые матери. Я ей советую поступать в особое училище, а ты пихаешь ее на трактор.
— Куда поступать? В какое особое училище? — с удивлением протянула Евдокия.
— А в это, как его… в училище художественных ремесел.
— Где ж оно есть такое?
— В городе. Я узнавал.
— Значит, ты ей советуешь. А я вроде как в стороне? Спасибо.
— На здоровье, — тотчас отозвался Степан.
— Все-таки где Юлия? — спросила Евдокия.
— Не знаю. Да и знал бы — не сказал.
Евдокия постояла на крыльце и, вздохнув, пошла в дом — переодеваться. Надо было идти на вечер молодежи, будь он неладен…
Скоро она появилась на крыльце в темно-синем строгом костюме, в котором обычно ходила на торжественные собрания. Низкое солнце высветило на груди орден Ленина и медаль «За доблестный труд». На лацкане алел флажок депутата.
В этом парадном костюме Евдокия всегда чувствовала себя строже и подтянутое, даже морщины, кажется, разглаживались сами собой, и выражение лица становилось другим — горделивым и важным.
Степан молча глядел на жену снизу вверх, и она, перехватив его присмиревший взгляд, мысленно усмехнулась. Будь она десять минут назад перед Степаном в парадном костюме, не посмел бы с нею так разговаривать. Конечно, он и до этого знал, кто она и что она, но когда одета по-домашнему — одно, а когда награды и знаки отличия на груди — другое впечатление. Вот что одежда делает с человеком. Евдокия и прежде замечала не раз: зайдет в правление в своем обычном механизаторском одеянии — с ней люди разговаривают просто, как равные с равной, а стоит вот так, как сейчас, одеться — и все уже по-другому. И слова-то подбирают аккуратные, соответствующие ее положению, да и Евдокия чувствует себя стесненнее: лишний раз не рассмеется, не расслабится в крепком слове, будто эта одежда и эти награды стесняют слова и поступки. А ведь так оно и есть. Отчего это?