— Значит, мы должны в две смены надрываться? — громко заговорила Нинша Колобихина. — Рисковое положение… Да оно у нас сроду рисковое. Сроду, как кони, за всех отдуваемся!
— Ну, тебе бы только пошуметь, Колобихина, — устало сказал Постников. — Поругаться бы лишний раз.
— Дак как не ругаться-то? Нас заставляют мантулить в две смены, да еще и слова не скажи!
Постников вдруг подозрительно прищурился.
— Постой, а чего это ты за всех отвечаешь? — негромко, с особой значительностью в голосе спросил он. — За весь коллектив? Может, уже не Тырышкина, а ты звеньевая? Или тебя товарищи уполномочили выступить? Ты за что агитируешь?
Нинша прикусила язык, растерянно заозиралась на подруг. А Постников выждал немного и продолжал уже другим, мирным голосом, мягким и укоризненным:
— С чего ты взяла, Колобихина, будто тебя заставляют? Не хочешь помочь колхозу в трудное время — не надо. Неволить не станем. Другие найдутся, более сознательные. Но мы это запомним… Я никого не заставляю, я только прошу помочь. Мало для тебя колхоз сделал? Хоть раз в чем-нибудь был отказ? Чтоб ты могла обижаться?! — Поглядел на потупившуюся Галку, на равнодушную Валентину, на Степана. — Уж кому-кому, а вашему звену все даем в первую очередь. Можно сказать, в ущерб другим.
— Да я разве говорю, что отказываете? — смущенно оправдывалась Колобихина, но Постников ее перебил:
— Ты ведь даже и не выслушала меня до конца, а сразу в крик. Несерьезно… Мы с парторгом уже все звенья объехали, и никто нигде не скандалил. Люди проявили сознательность. Надо — значит надо. Брагины, так те прямо сегодня во вторую смену останутся. Глядите, обгонят вас мужики. — Трактористки соревновались со звеном Брагиных, и председатель бил на самолюбие. — И еще скажу… Другим я ничего не сулил, а вам обещаю: отсеемся — выделим крытую машину. В город вас на базар свозим. А по осени — комбико́рма в первую очередь. Вот парторг свидетель.
— Ты не покупай нас, Николай Николаич, — поморщилась Евдокия. — Прикинем, что к чему, и решим.
— Прикиньте, — немного успокоился председатель, уловив надежду в словах звеньевой. — А насчет сменщиков — в смысле механизаторов вообще — надо помозговать вместе. Девчат бы на это дело нацелить, а, Никитична?
— Каких девчат?
— Которые пока без дела сидят. И которые школу в этом году заканчивают. Надоело, понимаешь, кадры для хлопчатобумажного комбината выращивать.
— А почему только девчат? — раздраженно спросила красивая Валентина, по-прежнему косясь в сторону. Евдокия даже не взглянула на нее, будто не слышала, а Постников повернулся к Валентине.
— Парни в трактористы идут неохотно. На шоферов, баранку крутить — отбоя нет. Но у нас же не автобаза. Нам механизаторы нужны. Широкого профиля. А девчата, которые захотят после школы остаться в Налобихе, согласятся. Им либо в доярки, либо в механизаторы, больше деваться некуда. Да и должен же кто-то землю пахать, хлеб растить. А то вот Тырышкина осенью уйдет, из других звеньев выйдут на пенсию. Ветераны-то наши. А кто их заменит? Об этом сейчас думать надо.
— Это верно, — проговорила Евдокия с грустью.
— Агитировать девчат. Другого выхода нету, — продолжил Постников. — Давай, Евдокия Никитична, вот с севом закруглимся, соберем молодежь в клубе. С танцами, с буфетом. Дефицит какой-нибудь выбросим — трикотаж, парфюмерию. Ты и выступи перед ними. Наберутся добровольцы — курсы механизаторов откроем. Создадим женские звенья и полегче вздохнем…
Постников замолчал и, повернувшись к трактористкам боком, смотрел туда, куда недавно показывал Ледневу рукой. Очень его та сторона интересовала, даже прищурился и губу покусывал. Там, куда он неотрывно глядел, лежало на взгорье который год уже не паханное, заброшенное людьми Мертвое поле.
Это взгорье Евдокия хорошо знала и помнила еще не мертвым, а благодатным и родящим. До войны там сеяли пшеницу, в войну, да и после, в шестидесятых годах, бывали хорошие по здешним местам, урожаи. На взгорье хоть и не намного, на какую-то сотню метров, но почва лежала к солнышку ближе и хлеба поспевали на неделю раньше, чем везде. Именно оттуда, с самой верхотуры, обычно и начинал колхоз жатву. Туда первыми поднимались старенькие прицепные комбайны «Коммунары», жали на плоской вершине, кругами сходили по пологим склонам вниз, на равнинные земли Бабьего поля. И наверное, по сию бы пору рожало хлеб это поле, потому что председатель Горев давал ему отдыхать, раз в три года засевая травами, да приехала из Раздольного районная комиссия, спросила Горева, отчего это он не каждый год получает зерно с высокого поля. Горев ответил, что наверху плодородный слой очень тонок, под ним песок, и поэтому он дает земле отдых. И тогда Гореву сказали, что земля — не лошадь, она устать не может, и нечего зря разбазаривать ценные посевные площади под никому не нужные травы. На госпоставки, как известно, травы не идут, из них хлеба не испечешь. Стране нужен хлеб, и даже очень. Горев спорил и доказывал, что земля хотя и верно — не лошадь, но она живая и, как все живое, нуждается в отдыхе. Если, дескать, каждый год там сеять пшеницу, то она будет вытягивать одни и те же соки и земля истощится. Травы же берут другие соки, и еще — травы дают почве силу и крепость. Возражения Горева назвали неграмотными и даже вредными, укорили его, что он не читает газет, и велели травы больше не высевать. Ослушаться Горев не мог, стал делать как велели, и поле истощилось. В это время шумело движение за расширение посевных площадей, и Гореву приказали распахать все земли, которые до этого числились залежными и целинными. Земли распахали, и сначала урожаи пошли хорошие, даже невиданные прежде, но скоро с юга налетели черные ветры, тоже до этого здесь невиданные. Ветры сорвали, как сбрили, со взгорья родящий слой почвы, унесли его за Обь. В те годы пострадало много земель, но возвышенным досталось больше всех. Взгорье стало бесплодным, и его, с благословения района, вычеркнули из посевных площадей, списали, словно оно перестало существовать на свете. Но взгорье все-таки существовало. Несколько лет оно стояло голым, курясь под ветром песчаными змейками, а теперь кое-где поросло сероватой пустырной колючей травкой. Туда, на Мертвое поле, и глядел сейчас Постников. Тревожно стало Евдокии от его упорного взгляда.