Мате не подозревал, какой подрубил он сук под своим сыном. Иван, как бы сказать, повис в воздухе, не удержавшись на дереве своего намерения. Поежился Иван, поерзал на месте, но тут взгляд его упал на Барицу, вспомнились ему все ее попреки, нашептывания, слезы, вздохи… И решился Иван:
— Я, батя, тоже хочу поехать, поглядеть, как оно там, в этой Америке.
Иван даже дух перевел — большой камень свалился у него с души. Сам теперь удивляется, откуда взялось в нем столько смелости.
— Ты?! — вскричал Мате, вынув изо рта трубку и вытаращив глаза на сына. — Где ж ты это подхватил, сынок?
Мате в удивлении качал головой, поглядывая на сына так, будто сомневался — тот ли это Иван, о котором он частенько думал, что разжижилась в нем претуровская кровь. С детства видел он сына таким незаметным, малым — посредственный парень терялся среди сверстников. Знал отец — Иван, пожалуй, и не женился бы, если б не окрутила его Барица. Но она, честолюбивая, предприимчивая, наметила для себя незначительного Ивана, потому что был он из претуровского дома, где всего вдоволь.
— Что ты такое сказал? — продолжал Мате. — Я б скорее смерти своей ожидал, чем такого от тебя!
— Да что ж, батя, едут же другие, которые тоже никогда об этом не помышляли. Человек ищет, где лучше… Вот, думаю, и мне бы…
— Ты и другие — разница, — возразил Мате. — Другим есть нечего, земли ни пяди, или дома народу — не поворотиться; эти пускай себе едут, доли ищут! А ты, единственный сын, не сегодня-завтра хозяин! Как можешь оставить то, на чем сам ты и отец твой мозоли набили? Пускаться так, наудалую, ни с того ни с сего… Нет, сынок, здесь твоя Америка, здесь ей быть…
И нечего возразить Ивану. Высказал, что думалось, и теперь охватил его гнев на собственную слабость. Чувствует он над собой более сильную волю — напрасно мечется, дергает узду: более сильная воля держит крепко, не отпускает.
— Вы в молодости тоже по свету гуляли, батя. Тоже хотели долю найти, — словно через силу выговорил Иван и замер в страхе — что это осмелился он сказать отцу!
Старый только усмехнулся пренебрежительно — не обидел, не задел его гнев сына.
— Я другое дело, — мирно ответил он. — У меня другого выхода не было, мой отец ни дома не построил, ни виноградника не засадил, чтоб нам, трем братьям, хватило. И еще, не забывай, когда я из дому ушел, не было у меня ни жены, ни детей. Я был свободен как птица — однако и при этой свободе всё стояли у меня перед глазами вот эта наша долина да старый домишко; всегда жила во мне надежда, что, окончив скитания, осяду я тут, корни пущу, обеспечу себя и детей, чтоб не пришлось им скитаться по свету, как мне. И вроде достиг я этой цели — от тебя теперь зависит, сумеешь ли сохранить да умножить свое наследство, потомков твоих ради. Вот где твоя Америка. Трудись на земле, детей воспитай добрыми, честными тежаками. А то кто поведет их, кто научит, коли отец где-то за тридевять земель? Кто женой твоей руководить будет, которую и сам-то ты едва удерживаешь в узде? Нет, об этом и толковать нечего, — сам себя перебил распалившийся Мате.
Однако в нем уже заговорило и сочувствие: он увидел, как угнетают сына семейные нелады, как подавлен Иван отцовскими доводами. И, словно в объяснение своей горячности, он мягче продолжал:
— Я никогда не противлюсь разумному делу. Но в том, что ты надумал, сынок, нет ни ладу, ни складу. Давай похороним это на веки вечные. Вместо Америки пойдем-ка завтра под Копичью Голову, глянем, что там натворила пероноспора! — уже с улыбкой закончил он.
Иван понял, что проиграл. Куда ему, убогому, против отца, человека, которого он с малых лет боялся пуще всех! Свесил он голову, отяжелевшую от забот, особенно от главной заботы: как отчитаться перед Барицей за сегодняшнюю попытку? Что он ей скажет — ей, которая днем и ночью жужжит ему в уши, что он — батрак, хуже батрака в отцовском доме?
Отец отлично понимает, что грызет сына; догадывается, кто его так настроил, кто нашептал ему… Решил прямо подойти к делу. Коли уж начал плясать, думает он, так пляши до конца! И, помолчав, Мате спросил:
— А теперь скажи-ка, Иван, как ты пришел к такой мысли? Не родятся такие в твоей голове. Знаешь ведь — не грозит нам ни голод, ни нужда. И сами наедимся-напьемся, и на продажу останется. Откуда же тогда твой замысел?
А Иван слова не может выговорить. Под взглядом отца чувствует он себя как у позорного столба. Мнится ему — этот живой, проницательный взор входит в самую глубину, в самые потайные уголки сердца и читает там про все беды, так давно терзающие его, что мерит этот взор все бессилие, всю слабость, по вине которых стал Иван игрушкой в руках властолюбивой женщины.