— Прежде всего, я приду ради вас, — откровенно сказал я, — и ради вашего здоровья, которое хоть и вернулось, но все же долго еще не будет стойким.
Мы пожали друг другу руки и расстались.
Спустя несколько дней после этого я отправился в путь к дому «под утопающей звездой», чтобы отыскать Ройко. Все время, что я его не видел, он присутствовал в моей душе непрерывно. Я чувствовал какую-то неопределенную грусть, которая, без сомнения, была следствием всего, что он рассказал мне. Он сам казался мне утопающей, полуутонувшей звездой, кораблем, разбитым о скалы жизни. Он оказывал на меня влияние такое сильное, что я даже сам удивлялся. И так властно на меня действовало не то, что я о нем знал, а то, что я о нем основательно или неосновательно предчувствовал.
Мне казалось, что в этом человеке были глуби, которые он скрывал и которые влекли меня. Наконец, во мне дрожала струна, очень родственная ему. Под банальной внешностью нашей трезвой общественной жизни я так сильно чувствовал какие-то бездонные стремления, таинственно скрытые от непосвященных глаз. Был ли Ройко из числа посвященных? Он произвел на меня такое впечатление, несмотря на то, что у него не вырвалось ни малейшего, отдаленнейшего напоминания об этом. Покажет ли он мне когда-нибудь себя таким, каков он в действительности, и подаст ли мне руку, чтобы повести меня к порогу великих, предвечных, с виду исчезнувших, но на самом деле вечно живущих мистерий?
С другой стороны, его пессимизм противоречил представлению, какое я таким образом создал о нем. Кто был так близок к правде, тот не мог бы быть полным пессимистом, как не может быть темным тот, кого проникнет свет. Пессимизм есть только угнетенность, тоскливая тревога, которая охватывает нас, когда мы познаем ничтожество близких нам вещей и не видим еще ясно того, что за ними, за преходящими явлениями и что никогда не изменяется. Это — переходная болезнь…
Размышляя таким образом, я дошел до набережной Августинов. Уже вечерело. В этих полусумерках Париж весь голубел и ослеплял величественной живописностью своих avenues, полных движения и шума, своих прекрасных шпалер деревьев на берегах своего горизонта, так необыкновенно расцвеченного.
Антикварии на берегу уже складывали в сундуки свои старые книги. У одной из каменных балюстрад, откуда убирали книги, я увидел Ройко. Очевидно, он только возвращался домой со своей фабрики. Он стоял, опершись о балюстраду, но не смотрел на реку, по которой сновали суда и которая катилась красивым темно-зеленым глубоким потоком, с картиной гиганта-города, отражающимся в ее волнах.
Я кричал Ройко, приветствовал его издали, махал шляпой, но он не видел и не слышал меня. Его лицо было одеревенело-неподвижным, он выглядел, как человек в глубоком обмороке, или, вернее, в смертной подавленности, но широко раскрытые глаза горели удивительным, почти горячечным огнем. Даже в болезни, даже во время кризиса я не видел его таким.
Я уже минуту стоял возле него, несколько раз заговаривал с ним, тряс за руку, но не получил ни ответа, ни взгляда. Наконец мне показалось, что он начинает понемногу пробуждаться от этого необыкновенного состояния тела и духа. Лицо оживилось и приняло более нормальное выражение, и только глаза еще говорили, что мысли его пребывали где-то далеко, один Бог знал — где. На мои вопросы, тоже несколько странные, потому что я как бы заразился его экстазом, он отвечал наудачу непонятными словами. Это был разговор словно при помощи иероглифов. Прошло еще много времени, пока мы начали говорить, как люди со здравым рассудком.
— Я как раз шел навестить вас, — сказал я, стараясь прочитать в его глазах, что происходило в нем.
— Так пойдемте, пойдемте! — ответил он тоном обычной любезности, стараясь быстро приспособиться к повседневному, равнодушному положению.
— Понятно, — прибавил я. — Если только вы не собираетесь куда-нибудь. В таком случае я только проводил бы вас, а к вам нагрянул бы как-нибудь после.
— Нет, нет, — уверял он, — я никуда не собирался, я именно хотел идти прямо домой. Как вдруг со мной, после долгого перерыва, заговорили они.
— Кто такие? — с изумлением спросил я.
Он немного помолчал.
— Вы наверное не поняли бы меня, — медленно сказал он потом. — Да вы наверное и не поймете. Вы сказали бы мне, по крайней мере, что я сумасшедший. Я уже знаю такие приговоры. Вы — ученый, стоите на вершинах современного знания, — хорошо я повторил эту истертую фразу? — а для этого знания, которое сделало такие неслыханные успехи, является сумасшествием все, чего оно не знает или не понимает.