— Извините меня, — сказала она Ройко, — я уже совсем никуда не гожусь. Хотела спросить, не нужно ли вам чего, а сама болтаю-болтаю и, уйдя в воспоминания моего горького прошлого, забываю о ваших нынешних неприятностях!
— Мне ничего не нужно, добрая вы моя, — сказал Ройко.
Но госпожа Целестина все же начала вертеться по комнате, приводила в порядок разбросанные вещи, стерла здесь и там тряпочкой пыль и только после вторичного уверения Ройко, что ему ничего не нужно, она ушла совсем.
Ройко сидел на кровати, на обеих щеках его выступали бледно-розовые пятна, глаза горячечно сверкали — и неожиданно он заговорил:
— Сердце человеческое, — с каким-то тихим возбуждением сказал он, — непонятно, глубоко и так богато прекрасными и возвышенными чувствами, что наша бедная речь не имеет достаточно слов для них. Но в стадии нашего нынешнего развития мы наполовину даже не можем знать этого человеческого сердца, потому что оно еще не приобрело всей своей возможной силы.
Человечество, каким мы его видим теперь, еще не истинное человечество, оно только тень, очертание, предчувствие того, чем оно будет когда-то! Нынешнее человечество существует только для того, чтобы принести себя в жертву, и оно дойдет до своего высшего идеала тогда, когда само себя распнет на каком-нибудь кресте и сойдет в могилу, чтобы потом встать из нее для истинного триумфа и славы!
Род человеческий, каков он сейчас, не заслуживает ничего, кроме страданий и печалей, и может быть, что здесь, на земле, где все, что ныне составляет человечество, предварительно должно было пройти состояние растительности и животности, — он этой будущей стадии человечества, или, лучше сказать, этого сверхчеловеческого идеала, не достигнет совсем!
Может быть, дух человеческий, который представляет душу нашей планеты, со временем перейдет на другую планету, чтобы там свершить свое восславление, а в это время бездушный труп матери-земли, вырванный из своей орбиты, исчезнет в черной мгле какого-нибудь погасшего солнца, как в предвозвещенной могиле!
Он устало замолк. Я слушал с удивлением. С чего он так разговорился вдруг о человечестве и человеческом сердце? Было ли это следствием впечатления, произведенного повестью этого простого сердца госпожи Целестины?
Я взял его за руку.
— И вы, — сказал я, — вы не верите в Бога, вы — со своей пламенной жаждой идеала?
— Оставьте меня в покое, уйдите, я хочу спать! — грубо ответил он. — Я смертельно устал, чего вы от меня хотите?..
Я встал.
— Вы сохнете от жажды веры! — шептал он, открывая глаза, которые сонно закрылись минуту назад. — За преходящим — непреходящее, — через минуту тихо прибавил он, — вот, приблизительно, мое понятие о том, что обыкновенно называют Богом. Ради более ясного представления о том, что никто не может себе предоставить, люди облекают это понятие в человеческий образ больших размеров, конечно, в отношении своих понятий и своей меры… Но зачем вы меня спрашиваете об этом? — гневно закричал он. — Что за любопытство? У вас есть вера? Хорошо! Ну и веруйте — и не ослабляйте ее углублением в понятия других людей. Опасно то, что вы говорите со мной, опасно для вас самого.
Я знал в Мексике человека, большого чудака, который пожелал увидать свои собственные похороны. Он был очень богат и денег не жалел; что здесь, в Париже, показалось бы невозможным, оказалось возможным там, за морем. При помощи денег и всяческих фортелей он добился того, чего хотел. Ему устроили очень торжественные похороны. Он лежал в стеклянном гробу, а священники, не знавшие об этом обмане, пели над ним погребальные песни. И вот, он во время обряда… умер.
Вы слишком исследуете, что происходит в других; берегитесь, чтобы с вами не случилось, как с тем человеком: вдумываясь чрезмерно, из простого любопытства, в эти чувства и мысли, вы можете в них завязнуть.
Он говорил в очевидной горячке. Даже не обращая внимания на пылающие глаза, горячие ладони рук и быстрое биение пульса, можно было заметить это по внезапным, бесцельным движениям и странному отсутствию связи в его речи. Но то, что говорил он, все же производило на меня чрезвычайное впечатление, и я выбежал от него в каком-то необъяснимом страхе и с прочным решением посещать его с этого времени менее часто. Однако мне не хотелось оставить его без призора в болезни, и я упросил своего друга, Анатоля, врача гораздо более опытного, чем был я сам, чтобы он занялся им на некоторое время.
натоль ежедневно ходил к Ройко и приносил мне вести о нем в больницу и кофейню. Потом, когда мои мысли несколько успокоились, я начал сопутствовать ему в дом «под утопающей звездой», но, как доктора, немного помогали Ройко и я, и он. Он слабел и гиб на наших глазах от какой-то скрытой душевной, загадочной болезни, медленно умирал как будто без всякой телесной причины.