Покорность и абнегация[8] принадлежали к числу первых требований от «учеников», я это знал, и без них было невозможно достичь даже первой степени. И хотя чувство во мне восставало и возмущалось, я принял <предложение>. Мы уехали в Англию.
Ройко умолк. Потом, вытирая покрытый потом лоб и дрожа всем телом, он с усилием прибавил:
— Там я увидел ее… его сестру… Эдиту…
Он закрыл глаза руками и глубоко вздохнул; после продолжительной паузы он продолжал рассказ:
— Я остался на несколько дней в Лондоне, лорд Ангус уехал в свой замок Ангус-Манор, в западной Англии; я последовал за ним только после исполнения в Лондоне его поручений. Был поздний вечер, когда я в экипаже (железной дороги там вблизи не было) подъезжал к замку.
Ночь была волшебная, вся расцвеченная серебряными звездами; громадный парк темнел передо мной, группы гигантских деревьев стояли на лугах, над которыми поднимались белые пары, а вдали вздымался к небу старый, пасмурный, величественный замок. Изо всех его окон лились ослепительные потоки света. Дыханием сказки веяло от этой картины. Лорд Ангус, живший всегда почти в полном уединении, праздновал, кажется, по обязанности, какое-то семейное воспоминание и пригласил всю соседнюю аристократию. Узнал я об этом, когда подъехал к замку.
привез из Лондона для лорда Ангуса старые эфиопские рукописи и, согласно его желанию, сразу же понес их в его библиотеку, дорогу в которую показали мне служащие. Библиотека, как и весь замок, была освещена, и я с любопытством осматривался в большом зале, убранном с истинно артистическим вкусом. Там висело несколько старых, знаменитых, очевидно, семейных портретов кисти Рейнольдса, как мне показалось по стилю. Один из них при первом взгляде как громом поразил меня своей изумительной красотой. Это была дама в белом платье и драгоценностях из изумрудов, опалов и алмазов. Драгоценные украшения эти сверкали в ясно-каштановых волосах, на прекрасных руках, на чудной груди. Глаза у нее были зеленоватые, мечтательные, а брови темные, очерченные с бесподобным изяществом.
Я был сильно измучен дорогой и сел в большое удобное кресло, в котором почти утонул. Мои глаза все еще были устремлены на портрет, когда я услышал легкие шаги. Я взглянул в сторону, откуда они приближались, и остолбенел от изумления. Дама, которой я восхищался на портрете, живой вошла в библиотеку. На ней было легкое платье, на один тон тяжелее, чем на портрете, те же изумруды в ясно-каштановых волосах, пересыпанных золотыми лучами, те же зеленоватые, мечтательные, волшебные глаза, а над ними те же темные, невыразимо красиво вырисованные природой брови! Но лицо ее не было таким радостно улыбающимся, как на картине. Какое-то возбуждение омрачало его, а во влажных глазах теплилась тяжкая грусть.
Она на минуту прижалась головой к выступу высокого камина, как бы желая охладить чело о холодный мрамор, но сразу же быстро оглянулась, услыхав за собою шаги. Молодой, красивый, высокий, изящный мужчина вошел в библиотеку. Она побежала ему навстречу. Его смелый взгляд поглощал трогательную в этой грусти красоту; он привлек ее к себе и прижал к сердцу. Его уста касались ее золотистых волос. Она не шевельнулась.
В моем сердце отозвалось что-то, как бы безумное бешенство; я был готов задушить этого человека. Но сидел неподвижно в своем кресле, погруженный в глубокую тень, сидел там, как окаменелый, невидимый любовникам свидетель. Через минуту дама отклонила голову от груди мужчины и освободилась из его объятий.
— Эдита, — тихо сказал он, — ты звала меня сюда, что ты хочешь сказать мне?
— Что же, если не то, о чем ты знаешь давно, — ответила она, — что я люблю тебя. Говорю тебе сегодня об этом опять, потому что здесь прощаюсь с тобой. Прощание в присутствии стольких свидетелей там, в залах, а в особенности в присутствии моего брата, — выйдет таким холодным, обрядным! Для меня было бы слишком, слишком горько, если бы я не могла проститься с тобой здесь, без свидетелей, здесь, где я не принуждена скрывать слезы, удерживать вздохи и взвешивать каждое слово!