Выбрать главу

Один гордый итальянский кардинал, проживавший в Праге, был очень недоволен, когда коленопреклоненная толпа задержала его пышную колымагу. Он только что собирался излить свой гнев, как из близстоявшего низенького домика вышел смиренный ксендз, простой и бедный, приносивший беднякам утешение и помощь. Как только глаза его увидали гроб Инульция, он простер руки, просиял, упал на колени и преклонил голову. Кардинал нетерпеливо выскочил из колымаги, подошел к нему и дотронулся рукой до его плеча.

— Почему вы опустились на колени и что означает это ваше великое почтение? — спросил он строго.

Ксендз взглянул на блестящего, разодетого в пурпур и шелк прелата.

— Да разве вы не видите? — удивился он и, отвернувшись от сверкавшего креста на золотой цепи, который блестел на груди кардинала, опять устремил восторженный взор на гроб.

— Я ничего не вижу, кроме бедных похорон какого-то нищего. Кто это был? — спросил кардинал.

— Не знаю, — отвечал ксендз, — но наверняка избранник Божий. Разве вы не видите, что перед гробом шествует царь Давид с арфой в руке, а за ним Спаситель, босой и с терновым венцом на голове?

И смиренный ксендз склонился челом до земли.

Могли ли это видеть гордецы, упоенные своей пустой славой? Не для них, а для несчастных и отверженных, для печальных и угнетенных, для простых и бедных пришел Христос основать свое царство, не имеющее ничего общего с могуществом и властью, царствующими здесь на земле. Тем, кого считают в этом мире последними, Спаситель являет иногда для утешения Свое кроткое, измученное лицо, свет которого яснее света солнца.

ТЕРЕЗА МАНФРЕДИ

Пер. В. П. Глебовой

L'étranger te voyant mourante, échevelée, Demande: «Qu'as-tu donc, ô femme désolée?»
A. Chénier[10]

 дорогой мой друг и маэстро, с каким взволнованным сердцем я тебе сегодня пишу! Перо выпадает у меня из рук, но не остается ничего другого, как все рассказать. Я обещал это и тебе, и Бенедикту, — и обещание должно быть исполнено. Сообщенное тобою известие об успехе картины Бенедикта в Парижском салоне для меня то же, что удар кинжала. Кто знает, не последнее ли это его произведение? Кто может поручиться в том, что он оправится от тяжелого душевного недуга, который его сразил благодаря одному происшествию, тесно связанному с этой картиной? Если он умрет или окончательно заболеет, как быстро забудется его имя!.. Десять-двенадцать лет работы — и слава Бенедикта упрочилась бы, и его произведения стояли бы, может быть — целое столетие, наряду с лучшими; если он не поправится, его через несколько лет забудут. Но не все ли равно? Разве у человека меньше болит сердце оттого, что он обеспечил себе посмертную славу? О, дорогой мой маэстро, как ты добр, раскрывая и свои объятия, и свой дом несчастному Бенедикту и не обращая внимания на то, что покой и тишина твоего уединения в Пасси будут нарушены вздохами и криками его измученного сердца. Прости, что я говорю о твоей доброте, ты никогда не желаешь похвал, — я молчу. Ведь если бы мне пришлось оценить это словами, у меня не хватило бы красноречия. То, что я тебе сегодня пишу о Бенедикте, не должно быть ни жалобой, ни защитой, это будет простым описанием происшедшего, настолько объективным, насколько это мне удастся. В последний раз ты упрекнул меня в том, что я резко отозвался о своем товарище. Но я не имел ни малейшего представления о происходящем, не мог, не смел писать тебе об этом, и ты подозревал меня как будто в том, что во мне говорит какая-то зависть художника к более одаренному Бенедикту. Мне было тяжело видеть эту несправедливость. Я признавал всегда, без всякой горечи, его более блестящие способности, чем мои, и, поверь, что мне незнакомо чувство зависти. Я работаю, потому что люблю свое дело, и я был всегда благодарен за тот маленький талант, который был мне дан в награду за мое прямо безобразное лицо. Я благодарю Бога и за это безобразие; я был бы, может быть, менее покоен на том месте, которое я занимаю в качестве художника, если б мое безобразие не научило меня покорности. Теперь позволь мне приступить к рассказу.

Вернувшись из Скандинавии в Прагу, я, как ты себе это легко можешь представить, прежде всего отправился в Градчин, к Бенедикту. Я стремился к нему всем сердцем, и мне не терпелось осмотреть его новую мастерскую, о которой он мне восторженно говорил в своих письмах. И, действительно, она заслуживала всяких похвал. Мастерская находилась в бывшем, теперь очень заброшенном дворце. Я вошел через длинный темный проезд во двор, выложенный шиферными плитами, которые нынешний владелец, по своей отсталости и глупости, начисто «выбелил», и теперь это место прежней аристократической славы выглядывало на свет Божий из-под этой мещанской банальности, а посреди буйной травы разбитый фонтан оплакивал усмиренную гордыню прошлых времен. Я дошел через красивый каменный портал до узкой лестницы, высокие ступени которой были вытесаны из такого твердого камня, что они пережили вандализм нескольких столетий. Быть может, по ним когда-нибудь лилась кровь, может быть, темная лестница оглашалась дикими боевыми криками, кто знает? Покрывавшая ее грязь ни о чем не говорила. Лестница круто поднималась наверх, до самых дверей моего товарища. Помещение, которое Бенедикт преобразил в мастерскую, носило отпечаток более поздней поры: стены были покрыты виртуозно исполненными гирляндами и фестонами из плодов и цветов; все эти раковины, амуры и изображения цесарей и богинь говорили в своей яркой живописности о времени Людовика Пятнадцатого. Огромное окно, прорубленное среди совершенно испорченной живописи, заливало мастерскую целыми потоками северного света, а тяжелая занавесь напротив входа, казалось, закрывала другое. После первых рукопожатий, я внимательно все осмотрел, и между тем, как Бенедикт объяснял, что его мастерская служила когда-то домашним театром, я отдернул занавесь. Я угадал: я стоял перед окном, которое доходило до самого пола, и нельзя было себе представить более чарующего вида, нежели тот, который открывался на целый ряд черных крыш, гордых башен и величественных куполов с несравненным Петршином позади, поросшим лесом, и серебристой рекой вдали. Вид Праги всегда вызывает у меня восторг, и эта удивительная картина нисколько не теряла оттого, что была не нова. Я хотел вступить на широкий выступ перед окном, чтобы насладиться еще более обширным видом, как испуганный Бенедикт потянул меня назад.

вернуться

10

«И вопрошает гость с сочувствием во взоре: / „О, женщина, скажи, в каком ты страшном горе?“». А. Шенье (пер. М. Зенкевича).