Жили уже неделю, и невеста пришлась ко двору. Но − наполовину. Чем дальше, тем Савелию Тяхту она нравилась больше, а матери − меньше.
− Она же не умеет готовить. И стирать. Она тебе не пара.
− Хочешь сказать, не чета? − поправил Савелий, на которого давно взвалили хозяйство, так что он звал себя «подтирушкой». И подумал, что готов вести его за двоих, лишь бы не одному отглаживать под матрасом «стрелки» у брюк.
«И что? — отмахнулась Саша Чирина, когда ночью они занимались любовью, а в промежутке Савелий рассказал про мать. — Я же сплю не с ней, а с тобой». А за семейным обедом рассказала: «Я в мать-цыганку. Ей нагадали, что она будет счастлива с единственным мужчиной. Поэтому она ложилась со всеми подряд. А вставала девственницей. «С тобой ложатся, чтобы облажаться!» − шипели ей вслед, пока она не встретила моего отца». И, уставившись на мать, спросила с притворной наивностью: «А ты, похоже, своего так и не встретила?» Вспыхнув, мать отложила вилку. А вечером предъявила ультиматум.
− Ты послушный мальчик, − обняла Савелия Тяхта на прощанье Саша Чирина. — Хочешь совет? Женись на ней!
И застучала по лестнице каблуками.
− Не можешь помочь — не давай советов! — облаял он захлопнувшуюся дверь, но в глазах у него стояли слёзы.
Дни соскальзывали из будущего в прошлое костяшками на счётах. Летом дом нещадно калило солнце, зимой его камень промерзал насквозь, а осенью мелкий, косой дождь сёк бурый кирпич, смывая облезлую жёлтую краску, и тогда лужи во дворе стояли по колено. Казалось, так будет всегда. Но вокруг дома переменились ветры, надувая, как паруса, его крылья, и он понёсся боевым кораблем. Вокруг судачили о политике, газеты, в которые раньше заворачивали сельдь, теперь внимательно прочитывали. Быстро собрав чемоданы, как когда-то при землетрясении, выехали за океан Кац. В гаражах уже не распивали мутное вино, слушая, как по крыше скребут ветки, а, забыв про машины, спорили, можно ли жить по-прежнему. И Савелию Тяхту казалось, что нельзя. За ужином он, случалось, горячился, доказывая матери какую-то правду, которую сам жадно искал. «Не порти аппетит, − обрезала она. — На ночь философствовать — сон прогонять». А когда Савелий настаивал, добавляла: «Жизнь менять, что у реки русло, или у дома этажи. А огня бойся: мы с тобой внизу, крышка-то всегда останется, а вот сковородка подгорит». Дом, между тем, менялся на глазах. В подвалах вместе с крысами, как злые духи, ночами появлялись бомжи, а чердаки, на которых раньше прятались дети, швыряя снежки в прохожих, облюбовали наркоманы. В квартиры врезали хитроумные замки, а в парадных, точно осаждённые в восьмивратной крепости, установили железные двери с домофоном. На углу, посреди дома, заплаткой, поставили магазин, освещённые витрины которого набили пластмассовыми манекенами с глянцевой рекламой в руках. Поначалу жильцы специально обходили дом, чтобы на неё поглазеть, но вскоре, привыкнув, перестали обращать внимание, как раньше на газеты, из которых ребятня сворачивала себе пилотки. Магазин приобрел Викентий Хлебокляч. И это изменило его семейное положение. Теперь он часто бывал дома, и жене, которая нянчилась с двумя детьми, пришлось оставить старшего — Дементия Рябохлыста. Но она не могла простить мужу эту потерю и перебралась в седьмой подъезд, в квартиру, которую занимало семейство Кац.
Выпроводив Сашу Чирина, Ираклий Голубень зажил бобылем, с головой погрузившись в работу. Он хватался за всё подряд, не гнушаясь гламурными изданиями, будто хотел опровергнуть, что на свете всех денег не заработаешь. Раз ему заказали рекламную статью. Он просидел над ней полночи, отправляя черновики в мусорное ведро. Со стола на него тоскливо смотрел глянцевый журнал, в котором хорошо платили, но ревниво относились к срокам. Статья не вытанцовывалась, промучившись до первых петухов, Ираклий Голубень решил прогуляться, чтобы писать на свежую голову. Но забыл на столе ключи. Лето шло на убыль, ночи стояли холодные, и он вскоре вернулся. Наткнувшись на железную дверь в парадную, он трижды обозвал себя болваном, стукнув по лбу, со смехом повторил: «На в лоб, болван!», и стал сосредоточенно звонить в соседние квартиры. Ему никто не открыл. Он крикнул: «Помогите!» Никто не высунулся. Ираклий Голубень был трезв, и на большее не решился. Он сел на ступеньки и заплакал. День был выходным, и впустил его лишь выходивший поздним утром Савелий Тяхт. Ираклий Голубень продрог до костей. Зато продумал статью. И первым делом бросился к столу, зачеркнув крестом обложку глянцевого журнала, написал поверх: