Выбрать главу

«И правильно, что не стали дочитывать, − зевнул он, возвращая деньги. — Ничего любопытного — все помрём…»

И повернувшись, застучал каблуками по мостовой.

Пустая беседа, что дырявое ведро — много вольёшь, да мало унесёшь. И Марат Стельба, слывший с университетской скамьи отчаянным болтуном, говорил теперь на языке молчания, переводя на него слова. Но слов много, он один не справлялся и в семье считался дурным толмачом.

− Путь наверх — всегда по головам, − вздыхал он, читая свежую газету от первой страницы до последней, включая объявления и редакционный совет. — Какая разница, «за» демократию ты или «против».

− Как в той пьесе, − безразлично замечал Авессалом Люсый, зевая так, что сводило скулы.

− Это в какой-такой пьесе? — наивно интересовался Марат Стельба, обрекая себя слушать пьесу

«ЗА ЧТО КТО ЗА»

Кто-то: За образа…

Некто: За оба раза? Или за раз?

− Зараза! Ты был «за»?!

− Я «за» не мог…

− Ты занемог? А он как?

− Да, ну его! «За»…

− Да? Ну, егоза…

− Они не «за»…

− Они не «за»? Весь мир «за»! И сам мирза! А они мерза…

− Зато те «за». И антите «за»…

− Хорошо. Она как? «За»?

− «За»… но… «за»…

− Заноза! Н-да… А мы? «За»?

− Да. Мы «за»!

− Как? И дамы «за»?! А чумаза?

− И она − чума ее! — «за»…

− А он-то? Он-то «за»?

− Он… «за»… Ну, да…

− Да, он зануда… Но — «за». А Вы ли «за»?

− Кому?.. Кому мне вылиза…

− А Вы ли «за»?

− О, да! Выли «за»! Но — за глаза…

Авессалом Люсый издевательски замолкал. И Марат Стельба чувствовал себя любопытным, которому дверью прищемили нос. Устав от слов, он переводил теперь на язык молчания своё невысказанное, опустив в комнате щеколду. А в том же подъезде Ираклий Голубень переводил с языка молчания свою боль, подбирая для неё слова. После своего ночного приключения Ираклий Голубень не мог успокоиться. Схватив за рукав, он сократическим методом учил жизни − задавая вопросы. Почему все живут, точно в маленьких трубочках, по которым снуют, как поршень? Почему мириады таких трубочек, скрученных в кабель, завязанных в узлы, не пересекаются, не пускают в себя? Почему, точно квартиры в доме, каждая по себе? И никто никому не нужен. И никто кроме себя не интересен. И каждому только до себя. Кажется, столкни тоска с крыши самоубийцу, так и тогда он услышит: «Куда летишь, урод, сворачивай, − цветы на клумбе помнёшь!» Выдернув руку, от Ираклия Голубень шарахались, а за спиной крутили у виска.

И этим подтверждали его слова.

Каждый имеет право на десять минут славы, и, когда следующим летом в опустевшую редакцию приехали телевизионщики, им пришлось брать интервью у единственного сотрудника. А Ираклия Голубень, точно зациклило: он говорил об одиночестве, тесном мирке, в котором бродят, как шатуны, но выйти из которого не могут, точно это грозит расстрелом, о том, что никто никому не нужен. А в конце прочитал свой стих. И это стало его звёздным мигом. В доме теперь его останавливали, хватая за рукав, благодарили за то, что открыл глаза, лезли обниматься, а, когда он выдергивал руку, провожали долгим, понимающим взглядом. А на зеркале в лифте кто-то начертил губной помадой:

Чтоб горя хлебнуть до дна, Чтоб счастья испить до дна, Чтоб брата поднять со дна, Хоть бы была война!

Все только и говорили о его выступлении, не давая проходу, так что он на день забаррикадировал дверь, выбираясь, как филин, по ночам. Но теперь каждый раз проверял в кармане ключи. А к Савелию Тяхту спустился врач, живший этажом выше. «Слышал Ираклия? Как распинался! А не подумал, что станет, если все побратаются. Мы ж как вампиры, питаемся чужими соками, и нас лучше в отдельных клетках держать. Нам хорошо наедине с другими, и плохо — с собой. Вот, попробуй посидеть в одиночестве час-другой — взвоешь! Без внешних раздражителей, как без воздуха. У нас в клинике три часа одиночества вроде карцера − непереносимая пытка! А выпустить всех на волю? Перегрызутся! Уж лучше пусть по своим трубочкам бегают!» Так Савелий Тяхт понял, что сами по себе слова ничего не значат, а язык, как телефон, молчит, пока им не пользуются, наполняясь только в речи правдой и ложью, несдерживаемой страстью и тайными желаниями.

Встретив в лифте Ираклия, Савелий Тяхт пожал ему руку и, не отпуская, говорил так долго, что тому показалось, будто они застряли между этажами. Ираклий Голубень в испуге повернулся к начертанному губной помадой стихотворению, в которое тыкал Савелий Тяхт, и на улицу вынес единственную истину: одному плохо, с другими — невыносимо. «Мы, верно, очень странные, − буркнул он на прощанье. — Увидеть бы со стороны».