Если бы тут рядом был Петька — другое дело. Но Маремуха был далеко. Он, должно быть, еще крепко спал в своем флигеле на Заречье. Спали и курсанты в белом здании совпартшколы. Мне сразу захотелось домой, туда, к себе в кухню.
Подобрав миску, я пошел к высокому и красивому дереву. Это был старый берест, в него я вчера стрелял и опознал сейчас это дерево по кривой, протянутой к забору высохшей ветви. Вот здесь мы стояли вчера с Петькой, отсюда я крикнул «стой».
В одном месте на коре береста краснела свежая коричневая царапина. Здорово! Я, целясь навскидку, попал в дерево: из ствола торчал хвостик колючей, расщепленной от близкого выстрела мельхиоровой пульки.
Куда же деть посуду?
Бросить миску просто так, в траву, я пожалел. В стороне на боковой дорожке рос высокий, с гладкой светло-серой корой грецкий орех. В его расщелине, на высоте моей груди, чернело большое дупло. Я затолкал в него миску, и она, пройдя косяком всю щель, упала вниз, на самое дно дупла.
Еще раз оглядев старый берест и пульку, торчащую из коры, я решил обязательно привести сюда Маремуху — пусть поглядит, какой я меткий стрелок.
Позабыв совсем о ночных страхах, я быстро зашагал по дорожке к выходу из сада.
До калитки оставалось несколько шагов, когда из-за кустов крыжовника со старинной дупельтовкой за плечами, похожий на охотника, вышел садовник Корыбко. Он был в черном сюртуке, нанковых синих брюках, заправленных в рыжие сапоги. На голове у него был синий картузик с черным околышем, лакированным козырьком и черным шнуром. Сморщенный, усатый садовник Корыбко, прихрамывая, двинулся ко мне навстречу.
— Стой! Стой! — крикнул он, хотя я вовсе и не собирался удирать. — Я тебе покажу, как крыжовник воровать! — И Корыбко снял с плеча свою дупельтовку.
Побаиваясь, как бы он не выпалил в меня зарядом из соли, я пробормотал:
— Да что вы, дядя? Я же свой, здешний.
— Какой еще здешний?
— Я же Манджура! — заявил я очень гордо, словно мой отец был по крайней мере начальником совпартшколы. — Я же сын печатника Манджуры!
Корыбко испытующе глянул на меня — не вру ли, заморгал опухшими коричневыми веками и медленно повесил обратно за плечо свою дупельтовку.
— В белом флигеле поселились? — спросил Корыбко уже более мягко. — Раньше на Заречье жили, да?
Я кивнул головой.
— Чего ж ты бродишь по саду в такую рань? Что ты забыл здесь?
— Я гулять ходил.
— «Гулять»! — заворчал садовник. — Люди еще спят, а он гуляет. Бульвар нашел тоже — нечего сказать! Но смотри: будешь рвать крыжовник, в руки не попадайся! Отцу скажу, и тогда…
— Добре, дядько! — крикнул я, не дослушав, и помчался домой.
«Однако этого черта старого надо остерегаться, — думал я, подходя к нашему флигелю, — и доверять ему нельзя. Если сейчас, когда только начинает созревать крыжовник, он выходит караулить сад спозаранку, то что, интересно, будет, когда поспеют яблоки и груши?»
Завтрак был очень вкусный. Тетка Марья Афанасьевна нажарила оладий из муки и тертого сырого картофеля. Оладьи были нежные-нежные, мягкие, покрытые сверху хрустящей розоватой коркой. Груда поджаренных дерунов дымилась посреди стола в покрытой глазурью глиняной миске. В комнате пахло подгорелым подсолнечным маслом. Я сидел напротив отца, уже крепко проголодавшийся после утренней прогулки, и накалывал вилкой деруны. Я уплетал их за обе щеки, обжигая губы горячим маслом. Отец пережевывал оладьи молча, медленно шевеля густыми черными усами.
Я поглядывал на него, молчаливого, и мне очень хотелось рассказать отцу о том, что приключилось с нами вчера ночью. Но я побаивался. Еще, чего доброго, отец меня побранит, а то и отнимет зауэр. Ну его! Ничего не скажу! А что, если Петька Маремуха вдруг проболтается кому-нибудь? Нет, вряд ли: он побоится.
— Когда на рабфаке занятия начинаются, Василь? — отложив в сторону вилку, спросил отец.
— Занятия? — Я думал о другом и поэтому вздрогнул. — Пятнадцатого сентября начинаются.
— Знаешь, наверное, что экзаменов не будет?
— Не будет, тату. Я ж тебе говорил: кто трудшколу кончил, тех без экзаменов примут.
— Смотри! А то поздно будет.
— Что — поздно?
— Готовиться. Ты бы лучше сейчас, чем болтаться с Петькой, подучил кое-что. А то позабудешь все за лето.
— Ничего. Я помню все. Вот спросите.
— Ты хитрый. Что же я тебя спрашивать буду? — улыбнулся отец.
И верно. Спрашивать ему было нечего. Хотя отец умел набирать по-французски, по-итальянски, и даже по-гречески, но вот что такое за штука префикс или суффикс — он, возможно, не ответил бы. Тетка внесла из кухни коричневый эмалированный чайник и, заварив в чайнике щепотку фруктового чая «малинки», стала наливать в чашки кипяток. Потом она дала нам с отцом по две штуки монпансье и села за стол.
— А на рабфаке долго учиться? — спросила она, глядя на меня и завязывая платок.
— Года три.
— А потом?
— Ну, потом сразу переведут в институт.
— Туда, где духовная семинария была? — спросила тетка.