— Конечно… ничего не знал! — дрогнувшим голосом ответил Котька и оглянулся, точно собираясь уйти.
— А что ты говорил на Семинарской?
— Где? — уже совсем тихо спросил Котька.
— Да ты не придуривайся. Сам знаешь отлично где! — зло сказал Котьке Никита и, обращаясь к председателю, попросил: — Дай-ка мне слово!
Никита вышел к проходу и, стоя почти рядом с Котькой, сказал:
— Иногда, товарищи, бывают случаи, когда мы принимаем в наш союз выходцев из чуждых семей. Мы поступаем тогда наперекор пословице, что яблочко от яблони недалеко катится, и порой бывает так, что мы оказываемся правы, а не пословица. Однако мы делаем это в том случае, если люди, выбравшие себе новый путь, честно порывают с прошлым, ничего от комсомола не скрывают и не обманывают нас. Вот здесь сидит этот… с позволения сказать, последний из могикан… Как будто бы все гладко: все рассказал, во всем сознался, руки рабочие, а говорит-то как — заслушаешься. Прямо можно сразу агитпропом ячейки выбирать. Все это так, да не так. Вот вы слушали его разинув рты, а он вас всех обманывал здесь.
Никита передохнул, собрание с тревогой ждало, что он скажет дальше. Котька сидел, опустив голову, а председатель выдвинулся со своей табуреткой ближе к рампе.
— А он обманул вас! — повторил Никита, утирая ладонью вспотевший лоб. — И не зря я предложил ему разоружаться. Дело садовника совпартшколы Корыбко вы знаете, читали о нем в газете. Садовник Корыбко вместе со своим сыном уже давно в штабе Духонина, дело сдано в архив, и все это, так сказать, седое прошлое. Но зачем врать? Зачем врать, спрашивается? Врать может только тот человек, у кого совесть нечиста. А вот этот, как его правильно здесь назвали, тип соврал. Я, вы знаете, у вас в ячейке новый человек. Меня временно прикрепил сюда окружком комсомола для усиления работы. Когда Григоренко подал заявление о приеме, я, зная, что он жил на квартире у садовника Корыбко, справился о нем у следователя ГПУ, товарища Вуковича, который вел дело Корыбко. В деле этом есть показания Григоренко. Там, в ГПУ, он сознался, что видел не два, а даже три раза, как в дом к садовнику Корыбко приходил сын его, Збигнев, причем там в своих показаниях Григоренко прямо и ясно написал, что еще со времен петлюровщины он знал, что сын садовника — пилсудчик, что он удрал за границу и так далее. Григоренко заявил на следствии, что он не сообщил обо всем этом властям только потому, что боялся, как бы этот Збигнев его не пристрелил. Не будем здесь говорить, правильно ли сделал Григоренко или неправильно, — думаю, что все вы понимаете это сами, — но зачем врать, спрашивается? Зачем обманывать собрание, прикидываться незнайкой, кричать тут всякие революционные слова, говорить об отречении от матери и в то же время встречаться с матерью тайком? Все это мне очень и очень не нравится, товарищи. Предложение: данного субъекта в комсомол не принимать! — И, точно отрубив последнюю фразу, Никита неожиданно сел на место.
— Продолжаем прения или… — спохватился председатель.
— Голосуй! — послышались выкрики в разных концах зала.
— Кто за предложение товарища Коломейца? — спросил председатель.
Комсомольцы подняли руки и заслонили от меня Никиту.
— Против? — спросил председатель.
Никто не поднял руки против.
— Тогда… — минуточку, — объявил председатель и, отыскав на столе повестку дня, поднес ее к очкам. — Переходим к следующему вопросу, — продолжал он. — Но прежде попрошу беспартийную молодежь покинуть зал.
Это воскресенье выдалось холодное, ветреное.
Вверху, на валах Старой крепости, было совсем холодно. Мы с Галей взобрались туда по склонам бастионов, покрытых выгоревшей, желтой травой, и весь город сразу раскинулся перед нами, окруженный узенькой, сверху похожей на ручеек, речкой. Слева виднелись маленькие домики Заречья, где-то на самом краю его белел в саду фасад здания совпартшколы, справа за крепостным мостом, ведущим в крепость из города, над самой скалой были разбросаны Русские фольварки — так называлось западное предместье города. Далеко внизу, у изгиба реки, под башней Стефана Батория, я увидел нависший над водой черный камень. Он казался отсюда очень-очень маленьким, водоворот под ним совсем нельзя было различить. Я вспомнил, как напугал нас тогда ночью, когда мы с Галей возвращались из кафе Шипулинского, стоявший на мостике дежурный милиционер. Как давно все это было! Кажется, что не три месяца, а добрых два года прошло с той поры.
Мы стояли, отдыхая, несколько минут. Холодный ветер трепал густые Галины волосы, Галя натянула на себя отцовскую куртку. Эта вытертая на рукавах кожаная куртка была Гале велика, рукава были длинные-длинные — только кончики пальцев едва выглядывали из них. Щеки Гали зарумянились от ветра.
— Хорошо здесь, правда? — спросил я.
— Ага! — ответила она, поворачиваясь.
Не знаю, откуда набралось у меня храбрости, но в ту же минуту, осмелев, я схватил Галю обеими руками и прижал ее голову к себе.
— Пусти! Дурной. Да ты ошалел? — сказала Галя, силясь вырваться.
— Ничего не дурной… Просто… я хочу тебя поцеловать… — буркнул я.
Мои губы столкнулись с Галиным лицом. Я очень неловко, с размаху поцеловал Галю в кончик ее холодного носа и в лоб.
— Ну как тебе не стыдно, Василь! — крикнула Галя, отталкивая меня обеими руками.