— Ну, если так, — ехидствую, — тогда совсем другое дело! Сколько я вам должен, дорогие мои, по прейскуранту? Вы мне квитанцию, я вам денежки, дипломчик об открытии — под мышку, вы — налево, я — направо. Почем с меня?
— Общий расход по теме за три года — миллионов этак десять, если не мелочиться, — охотно объясняет Пентя. — Но речь о первом экземпляре, процедура отрабатывалась по ходу дела, и взваливать эти расходы на тебя было бы несправедливо. Бухгалтерия до копейки бабки подобьет, но, думаю, Санчо, получить с тебя миллион за это дело будет в самый раз.
Я голоса лишился. А Владиславович этот, который Аркадий, так это спокойно подцепляет тартиночку под квас и мирнейшим образом меня в землю втаптывать продолжает:
— Разумеется, дорогой Александр Петрович, к вам лично у нас никаких денежных претензий нет и быть не может. Не вы к нам напрашивались, а мы сами вас пригласили, даже очень просили об одолжении. И цифра, названная Петром Евграфовичем, ни о чем не говорит. Нынче дорого — завтра дешевле песка морского, и наоборот. Я бы выразился так: достигнут принципиальный успех, доказана плодотворность концепций, на конкретном примере продемонстрированы возможности. Взгляните с этой стороны, Александр Петрович, и вы не сможете не признать, что так задевшее вас неудобство это, не побоюсь такого слова, мелочь, частность, я бы даже сказал, пережиток. Да, пережиток пещерного взгляда на личность как на исключительную собственность индивидуума. Ни с кем и ни с чем неразделимую. До сей поры мы с этим мирились, потому что у нас не было другого выхода. И мы мирились, хотя понимали, что это не так. В самом деле, давайте подумаем, откуда она бралась, эта неразделимая личность. Ну, хотя бы ваша личность, дорогой Александр Петрович. В ее формировании участвовали сотни людей и живых, и давно, так сказать, покинувших, вся природа первая и вся природа вторая. Есть ли на свете сутяга, который взыщет с вас в их пользу? Утверждаю, что нет. А ваш публичный отказ в их пользу всяк согласен считать благим порывом. Но за кого вас примут, возьмись вы точно отсчитывать доли, кому что причитается? Абсурд! Феодальное ростовщичество навыворот! Опомнитесь! Давайте осмотримся, попривыкнем в этой нашей новой эре, а потом уже решим, стоит ли негодовать и бить посуду. Это мы всегда успеем.
— Удружили вы мне, мужики! — говорю. — Вот уж над чем я думать не собирался и не собираюсь. У меня других забот полон рот.
— О! — говорит Бахметьев. — Святые слова. Мы натворили — нам и думать. Поверьте, за всеми прочими заботами мы и об этом печемся. Аркадий Владиславович заведует у нас сектором морали и этики и хлеб свой ест не даром. С наскока вы его не переспорите, Александр Петрович.
— Исключительно благодаря вам, — раскланивается этот Владиславович. Исключительно благодаря плодотворным беседам с вами. Вернее, предупреждая ваш вопрос, с той частью вас, которая, будучи занята не менее вас, тем не менее охотно сотрудничает с сектором морали и этики. Временно — без вашего ведома, но это по ее желанию, смею вас заверить. А уж вы с собой сами объясняйтесь. У вас лучше выйдет, честное слово.
— Вы хотите сказать, что этот “третий модификат” полностью в курсе дела?
— Именно так, дорогой Александр Петрович. Именно так и в отличие от вас. По крайней мере, до сего дня.
— Ну, что ж, — говорю. — По-моему, самое время нам, двум Александр Петровичам, друг с дружкой перемолвиться по душам.
— И во благо! — плещет в ладоши Чекмарев. — Чем тесней, чем повседневней ваш контакт, тем полноценней результат. А мне, извините, с моей кручиной по интерфейсу — лямка с плеч долой. Я тут кабинетик с телефоном выше этажом присмотрел. Если не заперли, можем позвонить оттуда. Только большая к вам просьба, Александр Петрович, дозвольте при разговоре присутствовать и записать. Все-таки первый такой разговор в мире, а? Считайте, экспонат.
— Чего уж там! — говорю. — Пошли. Только как мне обращаться-то к этому вашему “модификату”?
— Сами почувствуете, — отвечает Чекмарев. — Образуется.
Ввалились мы всей ордой в чей-то кабинет, написал мне Чекмарев на бумажке номер — я эту бумажку где-то храню, — и я дрожащим пальцем этот номер набираю: не вмещается в разумение ситуация. Я сам себе звоню — ну, надо же! А народ уставился на меня, как дикари на бубенчик.
Набираю. Там снимают трубку.
“Можно Александра Петровича?” — говорю. “Я у телефона”, — слышу. И мой голос, и не мой. “С вами говорит Александр Петрович Балаев”, — выпаливаю. И тут телефон как взрывается!
“Санек, привет! — слышу. — Наконец-то! То-то я слышу — вроде голос мой и вроде не мой! Ты откуда, дорогое ты мое животное?” — “Да из комитета, — говорю. — Дипломчик на открытие тут мне вручили по твоей милости”. — “Это на какое?” — слышу. “А у тебя что, не одно?” — спрашиваю. “Санек, дорогой! Где это видано, где это слыхано, чтобы у нас с тобой открытия считали не на кучки, а на штучки? Заявочки четыре там лежат. Да пять с твоей руки, итого девять. Не боись, Госкомизобр у нас не соскучится! Не томи! Что прошло?” — “Вязкая извратимость нейтрона”,— говорю. “А! — слышу. — Как тебе? Во нрав?” — “Как сказать, — говорю. — Штука-то во! Да не слишком ли круто ты мне ее поднес?”
В ответ хохот. Довольный. Мой.
“Поднесено в балаевском стиле, — слышу. — Будет что вспомнить! Разве не наш принцип?” — “Да я не про стиль. Я про существо вопроса”. — “Существо, Санек, только начинается. Я прикинул: годовой эффект — шестьсот миллионов рублей. Ты только представь, как будет выглядеть энергетика через десяток лет, если широко двинуть это дело…” — “И не про то я. Я об авторстве”. — “А что об авторстве? Не понимаю”. — “А то, что диплом на мое имя выписан”. — “А на чье же, Саня? Извини, не доходит”. — “Но я же, — кричу, — к этой вязкой извратимости никакого отношения не имею!”
В трубке помолчало, а потом слышу:
“Слушай, свет ты мой зеркальце, ты глубоко вдохни, поди снов пять-шесть посмотри, простынь, а потом на свежую головку подумай и брякни мне — потолкуем. А тем временем, чтоб я не скучал, скажи, чем у тебя кончилась та история с несимметричными тетралями? Сдыхаю от любопытства. Имей в виду: я этого дня ждал, как Ромео Джульетту под балконом, не столько из-за нас с тобой, сколько из-за тетралей. Так что там?” — “Они макроквантованные оказались, — говорю. — Во вращающемся поле псиквадрат”. — “Макроквантованные?! Во-он оно что! А ты по Джонсу — Кэрри пощупать не пробовал?” — “Пробовал, — говорю. — Еще как пробовал. Плотности не хватает”. — “Ах, ты ж, золой по пеплу! — слышу. — А если толкнуться в ЦЕРН на “Хлопушку”?” — “Ты что несешь! — вопию. — “Хлопушка” на десять лет вперед по часам с минутами расписана. Кто нас туда пустит?” — “А вот это моя забота, — слышу. — Не печалься, ступай себе с богом. Чекмарев там у тебя?” — “Да. Здесь Чекмарев”. — “Слушай, Саня, великая к тебе просьба. Вразуми ты его нашей вещественной дланью, да по-увесистей. Век тебе обязан буду. Третий месяц ему талдычу — расширь мне континуум правей горизонта событий, а все как об стенку горох. Без этого — бьюсь-бьюсь — не справлюсь, а одна моделька наклевывается — пальчики оближешь. Одно из двух: или пусть он мне интерфейс реконструирует, или пусть готовится к товарищеским оргвыводам”.
— Что? Об что речь? — Чекмарев у меня над пробором шепчет.
А на меня от этих слов таким родным повеяло, таким родным! Вы не поверите, чувствую — сейчас заплачу от нежности.
— Цыть! — говорю. — Сейчас восчувствуешь, — говорю — “Санек, — говорю, — это я не тебе, это Чекмареву. Санек, — говорю, — как смотришь, если мы в чекмаревские узоры перестанем челом биться, а потолкуем один на один в минимальном коллективе? Скажем, лебедь и щука, а рака выдвинем в президиум, пусть там зимует”. — “Самое то! — слышу. — Только я ж тебя, попрыгунчика, знаю как облупленного. Наобещаешь, а сам куда-нибудь смоешься, ищи тебя потом, свищи”. — “Клянусь Галилеем! — говорю. — Завтра не выйдет, послезавтра тоже, а ужо во вторничек после обеда звони — я вся твоя”. — “Сам звони, — слышу. — Но лучше в среду. У меня тут профилактика намечается небольшая. Главное, чтобы ты понял: не один ты на свете, а имеет место тесное балаевское стадо повышенной проходимости. Сечешь?” — “Пока не очень, — отвечаю. — Не вмещаю. Уж ты прости”. — “За прощеньями ступай к митрополиту, — слышу. — Говорят, в Бомбее еще один остался, и прощенья — это по его части. А нам с тобой приличней бы поупражняться во взаимопонимании на базе обоюдной выгоды и процветания той самой экспериментальной физики, в любви к которой ты, ваша светлость, на каждом столбе расписываешься”. — “Так и быть, — говорю. — Возьму пару уроков у Владиславовича, который Аркадий”, — говорю. “Этот Тарталья тебя научит! — слышу. — Ты же по этой части безграмотней носорога! Скажи спасибо, что я за тебя поднатаскался, и без моего посредничества в диспуты не встревай. Говорю как самому близкому в мире сапиенсу. Кстати, привет ему передавай, он, поди-ка, тоже там крутится. Обший поклон”. Отключился.