Выбрать главу

А над оранжевыми, синими и зелеными лесами, окружавшими покрытую горячими шлаками площадку, в медовом воздухе еще долго раздавалось одинокое карканье.

Вячеслав Рыбаков

Домоседы

— Опять спина, — опрометчиво пожаловался я, потирая поясницу и невольно улыбаясь от боли. — Тянет, тянет…

— Уж молчал бы лучше, — ответила жена. — Вчера ведь лекарство не принял. Что, скажешь, принял?

— Принял, не принял, — проворчал я. — Надоело.

— Подумать только, надоело. А мне твое нытье надоело. Надоело, что ты одет, как зюзя. Хоть бы для сына подтянулся.

— Злая ты. — Я опустил глаза и с привычным омерзением увидел свой нависающий над шортами, будто надутый, живот. Жена кивнула, как бы соглашаясь с моими словами, и вновь уткнулась в свой фолиант — ослепительный свет утра, бьющий в распахнутые окна веранды, зацепился за серебряную искру в ее волосах.

— А у тебя опять волосок седой, — сказал я. С девчоночьей стремительностью жена бросилась к зеркалу.

— Где? — она никак не могла его заметить. — Где?

— Да вот же, не суетись, — сказал я, подходя.

— У, гадость, — сказала жена; голос ее был жалобный и какой-то брезгливый.

Я резко дернул и сдул ее волос со своей ладони — в солнечный сад, в птичий гомон, в медленные, влажные вихри ароматов, качающиеся над цветами. Жена рассматривала прическу, глаза ее были печальными. Я осторожно обнял ее за плечи, и она, прерывисто вздохнув, отвернулась наконец от зеркала и уткнулась лицом мне в грудь.

— Спасибо, — она отстранилась. — Глаз-алмаз. Чай заваришь?

Я заварил свежий чай и вышел, как обычно, потрусить в холмах перед завтраком; скоро шелестящие, солнечные сады остались слева, справа потянулись отлогие травянистые склоны — все в кострах диких маков; я уже различал впереди, за окаймлявшими стоянку кустами белую машину сына; я миновал громадный старый тополь; вот лопнули заросли последнего сада, встрепенулся ветер, глаза резанул голубой простор — и Эми, сидящая перед мольбертом у самого прибоя.

Наверное, я выглядел нелепо. Наверное, топал, как носорог. Она обернулась, сказала: “Доброе утро” и улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще совсем недавно так любил. Она исступленно искала красоты; она то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на клавесине и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять — что ей не восемнадцать, в сорок — что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по жизни вину перед нею и перед женою, словно бы я чего-то не сумел и не доделал, чем-то подвел и ту, и другую.

— Доброе утро, — ответил я.

— Правда же, чудесное! А к тебе мальчик приехал?

— Залетел на денек.

— У тебя замечательный мальчик, — сообщила она мне и указала кистью на машину. — Его?

— Его.

— Знаешь, — она смущенно улыбнулась, опуская глаза, — тебе это, наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из ума… но в конце концов мы так давно и так хорошо дружим, что я могу попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?

— Правда.

— Он мне очень мешает, этот гравилет. Просто давит отсюда, сбоку — такой мертвый, механический, навис тут… Понимаешь? Я не могу работать, даже руки дрожат.

— Машина с вечера стоит здесь. Ты не могла сесть подальше, Эми?

— Нет, в том-то и дело! Ты не понимаешь! Здесь именно та точка перспективы, которая мне нужна! Она уникальна, я искала ее с весны, тысячи раз обошла весь берег…

Наверное, это была блажь.

— Ты попроси сына переставить гравилет, хотя бы вон за тополя.

— Парень спит еще, — сказал я и вдруг неожиданно для себя ляпнул: — Сейчас отгоню.

— Правда? — Эми восхищенно подалась ко мне. — Ты такой добрый! И не думай, милый, это не блажь.

— Я знаю.

— Я буду тебе очень благодарна, очень. Я ведь понимаю — сегодня тебе особенно не до меня, — она вздохнула, печально и покорно улыбаясь.

Нечто выдуманное, привычно искусственное чудилось мне в каждом ее слове, но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать не водил машину; я двинулся было к гравилету, а Эми тем временем выронила кисть и тронула суставом указательного пальца уголки глаз, тщательно демонстрируя, как стойко она скрывает свою боль.

— Я его перегоню, — сказал я.

Гравилет был красив — стремительный, жесткий; правда, быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя это, по-видимому, может оказаться труднее, нежели я полагал вначале.

Я коснулся колпака, и сердце судорожно сжалось; это было как наваждение — непонятный, нестерпимый страх; не в силах был поверить, что смогу откинуть колпак, положить руки на пульт, зависнуть в воздушной пустоте… Но что тут невероятного?.. Или дождаться сына?.. Я оглянулся, и Эми помахала мне рукой. Я был омерзителен себе, но не мог перебороть внезапного ужаса; тогда, перестав бороться с ним, я просто откинул колпак и просто положил руки на пульт. Гравилет колыхнулся; чувствуя, что еще миг и я не выдержу, я закричал и взмыл вверх; ума не приложу, как я не врезался в тополя; я не видел, как миновал их; машина, сразу брошенная мною косо вниз, ударилась боком, крутанулась, выбросив фонтан песка, замерла, я вывалился наружу и отполз подальше от накренившегося гравилета. Со стороны, вероятно, выглядело очень смешно, как я на четвереньках бежал к воде, но меня никто не видел, и, поднявшись, на дрожавших ногах я вошел в воду по грудь; вода меня спасла.

Блистающая синева безмятежно цвела летними облаками, море переполнено было жидким, колеблющимся светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетлво слышалась медленная, торжественная мелодия, напоминающая молитву жреца — солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания… Я плеснул себе в лицо холодной водой.

…Путь домой лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все здесь мы знали друг друга, едва ли пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, письменный стол, терминал информатория, холст или, как мне, синтезатор — жители одного из многих поселков, рассыпанных по земле специально для тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.

Дети навещали нас. Некогда они рождались здесь, на острове родителей-домоседов, но учились и работали в том мире, который мы давно уже не навещали. Они слушали наши симфонии, читали наши книги, но жили в другом мире. Когда-то поселок напоминал детский сад…

Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату — шторы действительно следовало снять, прикрыть брюками исцарапанные колени…

— Ну наконец-то, — сказала жена, когда я спустился на веранду. — Мы уже заждались.

— Простите, ребята, — покаянно ответил я. — Встретил Эми на стоянке, попросила перегнать машину за тополя, дескать, мешает композиции.

— Ну, и ты?

— С грехом пополам, — засмеялся я и вдруг заметил, что сын смотрит на меня с плохо скрытой тревогой. Меня будто обожгло — он знал!.. Он что-то знал о моем поединке с гравилетом! — Чаю мне. Чаю горяченького! — Я разглядывал сына с удовольствием и гордостью; он-то мог не стесняться, что на нем лишь шорты да безрукавка, завязанная узлом на смуглом мускулистом животе; он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый — молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века, века. Века.

Мы завтракали и очень много смеялись.

— Внука хочу, — с шутливой требовательностью говорила жена. — Лучше — двух. Близняков давай, уговор?