Спекулянты проклятые! Они все еще жили лучше нас, обманывая честных тружеников. Как мы ненавидели в эти годы всех нэпманов и их переполненные товарами магазины! Казалось бы, дать нам волю, мы сами в два счета разогнали бы всю эту буржуазную шваль. Одна мысль только удерживала нас от этого, удерживала и утешала: то, что нэп был введен как временная мера по указанию Владимира Ильича Ленина, по решению партии. Сознание этого не разрешало нам выступить открыто, как выступали мы раньше, громя петлюровских бойскаутов, против всей этой гнили. Вот и сейчас я проходил мимо городских спекулянтов с высоко поднятой головой, я гордился тем, что я рабочий, что я получаю деньги - восемнадцать рублей в месяц, тогда как каждый из них может в любое время получить у своего отца на карманные расходы пятьдесят, а то и целых сто.
- Чего ты не помылся в школе, Васька? - обгоняя меня и заглядывая мне в лицо, спросил Маремуха.
- Дома помоюсь мылом, - ответил я и, проведя рукой по лицу, еще сильнее размазал сажу.
Лицо у меня горело, руки болели, в горле першило от запаха серы, который растекался по литейной во время отливки. Начиналась Колокольная, на которой жил доктор Гутентаг. Я замедлил шаги, мне очень хотелось, чтобы Ида стояла у забора и увидела меня такого замазанного. Но Иды не было, и в доме на окнах были задернуты занавески. Сожалея, что не увидел Иду, я пошел дальше вслед за Петькой.
- Куда Марущак уехал? - неожиданно спросил Маремуха.
- Марущак? - сказал я небрежно. - Временно в Ярмолинцах работает, агитпропом райкома. Надо будет к нему сходить туда в воскресенье. Пойдем, а, Петрусь?
- А это далеко?
- Ярмолинцы? Пустяки.
- Ну тогда пойдем!
- Обязательно пойдем, - загорелся я. - Да еще фабзайцев возьмем с собою. Целой компанией отправимся. Еды захватим и двинем с утра. Здорово будет, правда? Ну, кого взять - Сашку Бобыря, Тиктора можно, ну... Галю.
- А я в свою алюминиевую фляжку воды наберу, - решил Петька.
- И ты знаешь что, - сказал я, - мы не просто гулять пойдем. Мы еще сможем там, в Ярмолинцах, в хате-читальне какую-нибудь работу провести. Мы же рабочие подростки, верно? А я в "Червоном юнаке" читал: рабочие подростки должны шефствовать над сельской молодежью. И Марущак нам еще спасибо за это скажет.
- Только Галю незачем тащить. Пускай одни хлопцы идут.
- Ну, ты брось! Она тоже пригодится, - сказал я как можно более спокойно. - Она сельских девушек может агитировать...
Тут я почувствовал, что смутился. До сих пор я не мог без волнения вспоминать, как в то холодное, ветреное воскресенье поцеловал Галю на валах Старой крепости. Я не мог забыть этого поцелуя и, вспоминая о нем, чувствовал еще большую нежность к девушке.
Я тосковал, когда случалось подолгу ее не видеть. Я радовался, когда Козакевич посылал меня в слесарную принести что-нибудь, я не шел, а бежал тогда, зная, что увижу за тисками в синем фартуке мою Галю. Да и она сейчас относилась ко мне иначе. Ясное дело, сегодня, например, она крикнула: "Василь, штаны горят!" - потому что волновалась, как бы я не обжегся.
Когда мы разговаривали, Галя часто отводила в сторону глаза, краснела; бойкая и смелая в обращении с другими хлопцами, со мной она говорила тихо и сбивчиво, подолгу подбирала нужные слова, точно обидеть меня боялась. Я уверен был, что Галя любит меня. Я гордился этой мыслью, и страшно было подумать, что вдруг все это мне померещилось.
Иногда мне хотелось рассказать всем, и, конечно, в первую очередь Петьке, о своей любви к Гале, но каждый раз я вовремя останавливал себя. Мне казалось, что такие вещи не рассказывают даже самому близкому другу, что любовь к девушке надо скрывать глубоко в сердце и не хвастаться ею.
Сейчас в словах Петьки я почуял подвох. А не хочет ли он выведать, каковы мои отношения с Галей? Но Петька шел как ни в чем не бывало толстенький, простодушный мой приятель, и я сказал ему:
- Ты, Петрусь, сам уговоришь Галю пойти с нами. Хорошо?
- Да не хочу я. Она заморится.
- Смотри, чтобы ты не заморился. Ты вот боишься далеко заплывать, а Галя как плавает? Она хоть и девушка, но куда выносливее тебя.
- Ну... ну... это еще, положим, - возмутился Петька и, видно, чтобы замять этот неприятный разговор, помолчав немного, спросил: - На будущей неделе и у нас будет организована комсомольская ячейка, мне говорили, - то правда?
- Факт!
- А туда... всех примут?
- Нет, зачем всех, - самых выдержанных.
- А меня... как ты думаешь... примут?
- Посмотрим, Петро... Надо взвесить, обсудить, подумать! - сказал я важно, так, словно уже был комсомольцем.
- А ты знаешь, Василь, меня батька давно комсомолистом зовет. Вот обидно будет, если не примут! - И Петька Маремуха печально вздохнул.
Вдали послышался стук кувалды.
Это в мастерской Захаржевского, освещенной багровым отблеском кузнечного горна, ковал раскаленный кусок железа Котька Григоренко. Он трудился, старался там, в пыльной мастерской частника, все еще нагоняя себе рабочий стаж. Он не терял надежды перехитрить нас. Видно было, он проклинал в душе всю эту работу, ему хотелось тоже в город, на гулянье, но Захаржевский был католик и не признавал православных праздников. Вот и погромыхивал там молотком Котька, когда мы проходили мимо него по другой стороне улицы.
Маремуха, тот искоса поглядывал в глубь мастерской, а я посмотрел один раз и сейчас шел, высоко подняв голову, мимо Котьки, замазанный, усталый, с прогоревшей штаниной, опустив руки, на ладонях которых были давно натерты твердые мозоли.
За углом, за афишной будкой, начиналась широкая Житомирская улица. Где-то в самом ее конце, за зеленью садов, уже на самой окраине города, белел дом совпартшколы. Петька повернул на Заречье, а я пошел дальше, к этому дому.