Выбрать главу

И вот у мужчины, за столик которого я села, в лице было то же, что было и у Ланжевена. Что-то совсем особенное.

Его лицо светилось необыкновенным, всеобнимающим умом.

Впрочем, сначала, в первый момент, когда я почувствовала, что он за человек, я вдруг обозлилась на него. Мне стало обидно оттого, что он такой, в то время как я сама плохая. (Я-то ведь знаю, что я плохая.) Неожиданно для себя я сказала:

— Послушайте, вы, наверное, ужасно умный, да? Знаете все обо всем. Можете сосчитать в уме, сколько будет корень двадцать пятой степени из трехсот сорока трех.

Он тотчас догадался о том, что происходило у меня в голове, смутился и сказал:

— Нет-нет, что вы! Я совсем ничего не знаю… Совсем ничего…

Последние слова он произнес очень тихо и опустил голову. Потом поднял ее и прямо посмотрел на меня.

И странно, но от этого взгляда вся моя злоба испарилась, как вода на горячей сковороде. Мне сразу сделалось так хорошо, как бывает только в молодости.

Это даже трудно объяснить.

У него был такой взгляд… Понимаете, как неожиданный запах свежего сена… Представьте себе, скажем, что вы годами — нет, десятилетиями — живете где-нибудь между площадью Республики и Центральным рынком, к семи утра являетесь к станку или вот в ресторан, как я, по окончании работы кидаетесь по магазинам, затем дома хватаетесь за стирку, уборку, мытье посуды и к вечеру без ног падаете, наконец, спать. А если в субботу или воскресенье выдается свободная минута, то вы идете в кино и дремлете на каком-нибудь дурацком фильме. Представьте себе, что такая жизнь длится десятилетиями, и вы совсем забываете и природу, и то, что у вас было когда-то детство, и то, что мать возила вас в деревню, и то, как пахнул свежескошенный клевер, когда вы были еще совсем девчонкой…

Даже не знаю…

Его взгляд как-то возвращал человека к самому себе, к тому глубокому и чистому, что, наверное, есть в каждом из нас и что наша повседневная жизнь забрасывает мусором и загрязняет.

Ведь, собственно говоря, в определенном возрасте мы все начинаем жить постоянным ожиданием. Оцениваем каждый миг не по тому, что он сам собой представляет, а только как некое преддверие к тому хорошему, что, возможно, наступит в будущем.

Но тогда, рядом с ним, я вдруг почувствовала, что живу именно сейчас. Это ударило как открытие — я ведь живу! Вот то, что сейчас происходит вокруг меня, действительно происходит.

И я другими глазами посмотрела на наш зал. Сначала был кабак как кабак. Пласты дыма, разговоры, и пьяные выкрики, и звуки какого-то вальса, которые извлекал из рояля наш маэстро Адам. Все было слитно, все в груди, оглушающе и отупляюще. Но потом общий шум разделился на составляющие, как общий гул моря разделяется на голоса отдельных волн, когда подходишь к самому берегу. Я услышала вальс, который играл Адам, и подумала о том, что он талантливый пианист. Я увидела лицо одной из наших девушек за соседним столиком и подумала о том, что если бы этой девушке сбросить маску притворства и лжи, то это было бы действительно прекрасное свежее лицо. Стало вдруг просто-просто и покойно, и хотелось, чтобы вечно лились звуки вальса, исполняемого лысым согнутым человеком с морщинистым лбом, и вечно длилась эта минута. Я сама сделалась молоденькой и простой и при этом знала, что я уже взрослая и стареющая женщина, но от этого мне не было обидно.

И неожиданную цену получило то, как мужчина рядом со мной бережно подвигает мне тарелочку с рыбой, как он поднимает свою рюмку и приглашает меня пригубить вино, сделанное и доставленное ко мне на столик трудом многих незнакомых мне людей.

Но тут на сцене, на фоне черного занавеса, возник мосье Валиханов, и Адам оборвал игру. Я встала.

Во втором отделении у нас все «экзотические танцы». Мне приходится изображать какую-то африканку. Во время своего номера я старалась не смотреть на него, но два раза ловила его взгляд, дружеский и чуть-чуть сочувственный.

По понедельникам мы кончаем рано — в час. Я задумалась: подойти к нему или нет? И решила не подходить. Но в глубине сердца у меня была надежда, что завтра он тоже придет в «Черное солнце».

Я переоделась, но пошла не домой, а села в метро и доехала до Эглиз де Пантэн. Я люблю иногда выбраться ночью далеко за Внешние бульвары, за окраину и брести по незнакомым улицам туда, где кончается город. Доходишь до последнего дома, до последнего фонаря, а дальше уже начинается безлюдье, темнота. Ничто… Кустарники, потонувший в поле одинокий огонек, и кажется, будто за этой чертой неизвестность и другие законы, которых ты совсем не знаешь.

Так и на этот раз. Я вышла из метро, ночным автобусом на Сен-Дени доехала до самой окраины и вышла к последнему строящемуся дому. Не было ни души, горела висящая на проводе лампа, где-то наверху ветер шевелил на крыше отставший кусок железа.

Передо мной лежало черное поле, а на другой стороне его, далеко-далеко, почему-то стоял один огромный дом, светясь сразу всеми бесчисленными окошками… И мне пришло в голову, что в том доме люди живут совсем не как мы, а другой, полной, счастливой и какой-то немножко сказочной жизнью.

Мне хотелось дойти до большого дома с сияющими окнами. Но, к сожалению, туда не было дороги. Асфальт кончался. Начиналось темное поле, грязь и канавы, в которых тускло поблескивала вода.

Домой я добралась на такси в начале четвертого. На углу Пуассоньер стоял полицейский патруль, и, пока я шла, еще два раза навстречу мне попадались полицейские машины. Оасовцы недавно передавали по подпольному радио сигнал: «Скоро зацветут апельсиновые деревья». В Париже опасались, что это знак к началу фашистского мятежа, и правительство нервничало.

Из подвального этажа отеля пробивался свет в комнате Сэрелей, и, проходя мимо, я увидела, что муж и жена не спят, а работают. Мосье Сэрель был бледен, он сидел в рубашке с расстегнутым воротом, его руки двигались подобно машине.

Этот Сэрель является едва ли не единственным из знакомых мне мужчин, кого я полностью и глубоко уважаю. Он всегда верен самому себе. Он скромен, тих, его почти незаметно в доме. Но когда в Париже была всеобщая демонстрация против террористов ОАС, на Монмартре во главе колонны я увидела его. Мосье Сэрель шел такой же спокойный и скромный, как всегда, а в лацкане у него была ленточка Почетного легиона. И оказалось, что во время войны он был бойцом Сопротивления, прошел гестаповские тюрьмы и в лагере уничтожения был избран членом Интернационального комитета. А потом я видела его еще в ноябрьской демонстрации бывших узников фашизма, и там он шел знаменосцем колонны…