– Спи с миром, брат. Ты спишь в земле твоих отцов.
Это было все, что он сказал.
Мы выстрелили из четырех стволов. Уж точно ружейный салют не входил ни в один африканский погребальный обряд. Мы отдавали последние почести человеку, который стал – как я это поняла – жертвой родной земле.
Мы вернулись.
День был нескончаемо длинный.
Многие из попутчиков от места высадки уходили каждый в свою сторону. Мы крепко обнялись со старым конгой.
– Прощай, Пепе-Бунджи! – сказала я. – Больше не увидимся.
Я ошибаюсь редко, но тут ошиблась. Разве я могла представить, как и где мы встретимся семь лет спустя? Пепе ушел во главе большой группы людей, двигавшихся на юг – в Конго и в Анголу. В свои пятьдесят с лишним он был еще здоров и крепок, и мог рассчитывать на то, чтобы спокойно встретить старость и смерть у родного порога.
Ах, судьба, какими кругами ты водишь людей!
Остались табором ночевать те, кому было по пути с нами, в глубь суши, – ибо, фульве, хауса и, конечно, йоруба.
Пришли какие-то люди с английской миссии, Мэшемы долго с ними объяснялись. Обоих англичан и нас с мужем пригласили в миссию – чистенькое двухэтажное бунгало на краю поселка из других таких же. Я пошла туда в обуви и европейском платье – я не думала, что мне придется снова их носить.
В миссии мне очень запомнился один из всех – молодой, едва ли лет двадцати пяти, священник по фамилии Клаппертон. Он очень интересовался нашей необычной историей и согласился поставить подпись в качестве свидетеля на нашем договоре с Мэшемами, потому что комиссар усомнился в правомочности Факундо, как моего мужа и к тому же лица с неопределенным подданством, выступать свидетелем при заключении сделки.
Но документ был зарегистрирован по всем правилам – полагаю, взятку Мэшемы дали изрядную. Меня это уже не касалось.
Потом была ночь, и звезды, и ослепительная луна, и пляшущие языки пламени в кострах. Храпели и взбрыкивали на траве кони, измаявшиеся в корабельной тесноте.
Сброшены надоевшие туфли, и цветастый саронг сменил каскады юбок, а бисер и стекло – жемчуга и алмазы.
С рассветом мы уходили на восток.
Скелк прослезился, увидев меня в африканском наряде. Сэр Джонатан наконец отбросил церемонии и перешел со мной на "ты".
Санди стоял около меня, стесняясь взять за руку. Когда я была босиком, а он – на каблуках, я оказывалась меньше его ростом.
– Итак, – сказал он, – теперь ты настоящая Марвеи Тутуолу. Ты будешь королевой в своем народе.
– Зачем? – возразила я. – Я дочь кузнеца, и это не меньше, чем королева. Я то, что я есть и не променяю это ни на какие титулы.
– Ты права, ты всегда права, унгана Марвеи Тутуолу или как бы тебя ни звали. Я рад, что судьба нас свела.
– Да, – отозвалась я, – неизвестно, встретимся ли еще.
– Глупости! – отрезал он. – Конечно, встретимся. Раз мы компаньоны – я прибуду сюда с первой же оказией, когда тебе что-то понадобится, и навещу тебя в твоем городе. Не говори "прощай", потому что я люблю тебя.
Ночь прошла без сна.
Восход солнца мы встретили в пути, на растоптанной в красную пыль дороге, где много лет назад мы с братом, связанные между собой, скользили и падали, не удерживаясь на разъезжавшихся по грязи ногах.
За нами тянулся длинный караван. Кони, перевезенные через океан (несколько кобыл были куплены на Ямайке), несли тяжелые вьюки. Впереди шел старый Дурень. На нем ехали Пипо и Данда, еще недостаточно поправившийся для того, чтобы одолеть тяжелый путь пешком. Но балагурить он мог уже вовсю:
– Ахай, бездельники! Что вы тащите ноги, словно вас гонят рубить тростник?
Разве так надо идти домой? Кому хорошее не хорошо, суньте голову в костер и посмотрите, хорошо ли это!
Ему отвечали вразнобой: слез бы с лошади прежде, умник! Но тот не унимался:
– Негры, я просто берегу силы! Вернусь в дом моего отца и женюсь сразу на двух или трех женах. Э, нет, не считая Долорес! Никто ничего не говорил, когда у нее было много мужей. А теперь молчи ты, женщина!
Та тоже не лезла за словом в карман; мы шли по той торной дороге мимо деревушек, часто попадавшихся на пути, выменивали бусы на печеный ямс, бананы, маниок, целые корзины кукурузной каши. На нас таращили глаза и прислушивались: испанская речь дико звучала в тех местах, земля фона и аканти. А нам уже пятки припекало – не раскаленной красной землей, но нетерпением: домой, домой! Настроение у всех было приподнятое, шутки и гомон не смолкали.
И вдруг все стихло.
Навстречу нам шел караван.
С длинными тонкими копьями в руках шли фульве – в долгополой одежде, в повязках, закрывавших макушки. Они шли впереди и по бокам. А по середине дороги тянулась вереница, казавшаяся бесконечной: с рогатинами на шеях, – их толстые концы лежали на шеях следующего в шеренге, с детьми, привязанными за руки и семенившими, чтобы не упасть, с мужчинами, у которых руки были связаны за спиной, с женщинами, чьи глаза не блестели. Кулаки у меня сжались, и краем глаза я уже видела, как Гром потянулся к седельной сумке, где лежало оружие, а мой "Лепаж" будто сам собой оказался в руке… и с треском упал на землю, не выстрелив. Это Идах ударил меня по запястью ребром ладони, Факундо он схватил за локоть и зашипел:
– Вы лишились ума? По всей земле идут караваны, мы их встретим до Ибадана, может, каждый день по такому! Не трогайте их, прошу, тут ничего нельзя сделать.
Радуйтесь, что вернулись сами, оставьте остальных их судьбе!
Сами не заметили, как остановились, пропуская мимо себя бесконечную колонну, и стояли молча, и лишь Пипо считал еле слышно у себя на седле:
– Сто один… сто два… сто пять…
В караване было больше двухсот рабов, не считая охраны и носильщиков. Мы пропустили всех и тронулись дальше в путь. Пятки уже не горели, и впервые за много дней я засомневалась: будет ли жизнь на родной земле такой солнечно-безоблачной, как казалось издали.
Еще дважды или трижды до Ибадана встречали мы невольничьи караваны – и в полосе прибрежных жителей, и когда вошли в границы страны йоруба, и каждый раз от вида этих стоногих верениц делалось тошно. Гром молча провожал их глазами и лишь однажды громко выругался:
– Проклятье этой земле! Похоже, мы пришли к тому, от чего ушли. Нет, хуже!
Потому что там – он вытянул руку за спину – нами торговали белые, а тут продает за связку погремушек такой же курносый губошлеп, и не подумает, что завтра ему самому будет туда дорога.
Это была правда – хоть и солоно приходилось ее слушать.
С невеселыми мыслями мы подошли под стены города, укрепленные валом, к западным воротам. Сердце у меня так и колотилось, а колени подгибались.
И вот, заплатив стражу-привратнику целую связку каури за проход всего каравана, под палящим полуденным солнцем вступили мы в славный город Ибадан, город-кузнец, город-ткач, через одни из его шестнадцати ворот. До удивления мало переменилось кругом: такая же теснота глиняных стен, узкие переулки между ними, короткие тени на пыльной дороге, могучие деревья огбу на площадях. Только будто теснее стали жаться друг к другу дома и словно ниже они стали… а вот тесаные ворота в стене, огораживающей агболе Тутуола, словно не прошло долгих лет с тех пор, как мы с братом вышли из них последний раз. Они не были заперты.
Первым вошел Идах.
– Ахай! – заорал он во все горло. – Ахай, дети наших отцов! Встречайте вернувшихся из страны теней!
Охи, ахи, удивленные возгласы, быстро густеющая толпа. Сквозь толпу откуда-то сбоку пробирается плечистый седоголовый старик, и я скорее угадываю, чем узнаю в нем отца. А потом какая-то кутерьма и марево навалились, я слышу шум и гвалт вокруг меня, а в глазах – какие-то сполохи зеленого, желтого, синего. Пришла в себя лишь в прохладной тени навеса. Круги перед глазами перестали мельтешить, и тогда-то, переводя взгляд с лица на лицо, я узнала и отца, и мать, и брата, и назвала всех по именам.
Все нашлось в отчем доме: и место для отдыха, и чаша эму – душистого пальмового вина, и еда с давно забытым вкусом. Плохо помню, как прошел этот вечер. Видно, устала от волнения и ожидания предыдущих недель и, трогая руками деревянные притолоки дома, где родилась, все думала: я это или не я? И неужели я здесь?