Выбрать главу

До пяти я не успела сосчитать, как перед воротами стало пусто:

Я сказала Идаху:

– Переведи в наш дом свою семью.

Он не понял, но исполнил. Только когда принесла из курятника двух черных куриц и посадила в углу, спутав ноги, догадался, в чем дело, сходил в свой они и принес маленький барабан.

Ждали луны.

Сумерки сгущались, когда у ворот послышались голоса. Идах метнулся к двери с ружьем, но тотчас окликнул пришедших дружелюбно. Это оказались мои родители. Они постояли у изголовья внука, положили на перебинтованную грудь амулеты. Высыпали на угли, рдевшие в чашке, какую-то благовонную труху. Потом присели на циновки рядом с нами в ожидании луны. Отец рассказывал городские новости – они были ошеломляющими. Мать качала головой: да, Ибадан гудит, словно осиное гнездо, в которое швырнули камень.

Новость о сражении моего сына с огбони была принесена в город уцелевшими стражниками и распространилась с быстротой молнии. Они в один голос твердили, что дело не обошлось без помощи духов. Потому что могут разве мальчик и собака уложить двенадцать взрослых сильных мужчин, да еще погнаться за остальными?

Шойинки рвал и метал: затея взять Пипо живым не удалась, но ситуация требовала разрешения. Он послал отряд. Войско возвратилось ни с чем и тоже рассказывало по городу такое, что у всех мурашки шли по коже; струхнул и сам боле. Не только от моих угроз, но и оттого, что рушился авторитет его власти. Ему не подчинились!

Если это позволил себе кто-то один, то и остальные могли последовать примеру.

Боле собрал приближенных и заперся с ними: думает, что делать дальше. Аганве остался выведывать новости.

Поднималась луна.

Идах взял барабан и начал выбивать ритм, слышанный им однажды далеко от дома.

Я не знала тонкостей обряда, не имела ритуальных принадлежностей. Но разве это что-то значило? Тем или иным способом, приходилось делать одно: просить о помощи добрые силы и устрашать злые. То, что я делала, делала по вдохновению Йемоо, а может быть, и иных богов, которых не знали по восточную сторону океана – Легбы, покровителя дорог и перекрестков, Элегуа, хранителя судеб… и, конечно, Огуна Феррайля, того, кто не оставляет храбро сражающихся.

Я набрала полную тыквенную бутыль рома и вернулась. Налила полную чашку и разбрызгала ее по комнате; поплыл резкий одуряющий запах патикрусады. Потом налила еще одну чашку и выплеснула на жаровню. Столб синего пламени взвился до самых потолочных перекладин.

Я что-то говорила при этом. Я просила всех мне известных богов, путая три мне известных языка. Я читала "Отче наш" по-английски, отрубая ножом-змеей головы жертвенным курам. Я повторяла непонятные самой магические формулы Ма Обдулии, окропляя кровью тела тех, за кого мы просили небеса. Я твердила по-испански "Верую", проводя над их головами широким мачете, на котором засохла кровь врагов – чтобы отпугнуть всех демонов. Потом я закопала кур глубоко под порогом и утоптала землю. Потом стояла на коленях перед огнем и не помню, что говорила.

Перед глазами плыли круги, плыли и раздвинулись, и между ними, в сияющих облаках, открылась зеленая лунная дорожка. Сильный, мускулистый, широкоплечий мальчик и большой, с обвислым хвостом и острыми ушами пес шли по ней, удаляясь… потом замедлили движение, остановились, и мальчик медленно, неуверенно обернул ко мне лицо в ореоле нестриженых волос, которые словно светились изнутри желто-зеленым светом. Посмотрел мне в глаза и замер. Пес тоже повернул морду и сверкнул на мгновение прозрачными желтыми глазами. Потом словно виновато махнул хвостом, опустил голову и один побрел по лунной дорожке, тяжело переставляя лапы.

Очнулась от жгучего вкуса во рту. Я лежала на циновке, и Факундо вливал мне в рот вторую ложку рома. Еще тлели угли в большей глиняной чаше.

– Он спит, – сказал Факундо. Он очнулся, попросил воды и спит. Ты тоже спи.

Завтра тебе потребуются силы.

Завтра наступило быстро. Едва взошло солнце, у наших ворот уже стоял гонец. Он был один, седой старик без маски и без оружия, с витым жезлом посланца правителя.

– Боле Шойинки сожалеет о происшедшем, – начал он. Он надеется, что юный воин залечит свои раны, и сегодня же пришлет лучших лекарей, что есть в городе. Боле сказал: пусть сын Шанго встанет на ноги и придет в город, когда выздоровеет.

Умерщвление огбони тяжкое преступление против обычаев и подлежит большому суду.

Шанго должен приготовить искупительные дары, чтобы умилостивить духов огбони.

– И много он хочет с нас сорвать? – поинтересовался Гром.

– Я лишь посланец и не могу этого знать, – отвечал старик. – Все решит большой суд – суд ойо меси.

Старик ушел, тяжело шаркая ногами по пыли дороги. Нам давали передышку до того, как выздоровеет сын, а дальше неизвестно.

Знахарей мы отправили обратно. Пипо пришел в себя. Он был страшно слаб от потери крови. Но кости остались целы, глубоких ран не было, и выздоровление становилось делом времени.

И Серый пришел в себя. Его раны тоже не были смертельны, но и он истек кровью.

Серому было тоже тринадцать с половиной, и для собаки это исход лет. Сил сопротивляться не оставалось. Их не хватало даже на то, чтобы шевельнуть хвостом.

Только ткнуться носом в руку, подвигавшую к морде питье, да лизнуть пальцы, да скосить виновато прозрачно-желтые, выцветшие от старости глаза.

К вечеру не стало моего приемного сына. Мы похоронили его близ дома, там, где за несколько месяцев до того схоронили старого вороного. Он прожил свою жизнь достойнее многих людей, и когда его тело опускали в могилу, нашлось, кому о нем плакать.

Пухом земля тебе, сынок.

А другой мой сын выздоравливал, словно молочный брат, уйдя по лунной дороге, оставил ему последним подарком прославленную живучесть своего рода. Дней через двадцать Филомено поправился настолько, что смог сесть на лошадь. Все его тело было покрыто рубцами. Отец шутил:

– Мужчину шрамы украшают! А шрамы, полученные в такой схватке, можно считать наградой.

Коротко стриженые волосы Грома словно припорошило снежком. Сорока трех лет от роду он поседел в считанные часы.

Как только стало ясно, что сын поправляется, стали решать: что делать дальше.

– Убираться отсюда к чертям собачьим, – сказал муж. – Ты знаешь, ради чего я терпел. Но если детям здесь небезопасно – для чего нам тут оставаться?

– Уезжать не миновать, – отвечала я. – Да ведь Идаха сожрут вместе с семейством. Сожрут, Идах?

Идах почесывался:

– Как-нибудь, может, и поперхнутся.

– Прошлый раз не поперхнулись.

– Знаешь что? – встопорщился вдруг дядя. – Вам тут все равно не жить. Но бежать как побитым собакам нам – нам! – хуже смерти. Мы не боялись белых и дрались с ними на их земле. Неужели мы уступим вонючке, который приказал устроить засаду нашему мальчику? Марвеи, дитя мое… – он не договорил и заплакал. Дико и страшно было видеть: за свои, наверно, пятьдесят лет Идах не плакал никогда. Мужчине такого не полагается. Он заплакал от гнева и бессилия.

– Оставь это, – оборвала я его. – Веселее, негры, мы еще покажем зубы!

Над этим я думала все дни, пока Пипо лежал больной. У нас имелись оружие, смекалка и опыт войны – на них я полагалась больше, чем на колдовство. Но с чего начать? Что бы сделать такое, чтобы у жирного борова Шойинки не прошла тошнота до конца жизни?

За этими раздумьями меня застал брат, явившийся к нам в они ночью, один, незаметно – самолично рассказать городские новости.

Еще двоих огбони побили на улице, сорвав маски; главы совета в бешенстве и страхе. Предлагали снова послать против нас отряд, но боле не согласился. Много ждут от суда, на который должны будут явиться и сын, и отец. Предлагали обоих осудить на казнь – принести в жертву в святилище Ифе, но боле слышать не хочет.