Но вот меня однажды окликнули из глубины рядов. Сначала я подумала было, что ослышалась. Нет, не ослышалась: передо мной стоял собственной персоной Пепе-конга, старик Пепе, и минувшие годы не прибавили ему сил.
Шесть лет назад он спускался на африканский берег пожилым, но еще крепким мужчиной. Он вернулся в родное селение, где не осталось ни дома, ни семьи, ни памяти. Какое-то время жил тихо и одиноко, возделывая свое поле. Но однажды его схватили и продали по приказу деревенского царька, которому потребовались бусы для выкупа за очередную жену. Старик стоял на истертых плитах с опущенной головой и разбитым сердцем: его предала милая родина.
Миссис Джексон заплатила за старика от своего имени мои деньги, и Пепе водворился в доме. Вечером они с Факундо дымили табачком и расспрашивали друг друга о былом.
Один из первых вопросов был:
– А что-то сейчас Каники?
– Ладно болтать, негры, – сказала я. – Давайте-ка соберемся и съездим на старые места. По морю рукой подать.
Мы остались легки на подъем. На следующий вечер в маленькую каюту уложили припасы, воду, подняли парус.
Ехали вчетвером: Санди вызвался с нами.
– Филомено не справится один: он моряк пока неопытный.
– Санди, – сказала я, – ты можешь влипнуть с нами в историю. Мы сильно напроказили на том берегу.
– Если вы выйдете в море без меня, – сказал он, – вы влипнете в историю, едва подует норд-вест.
Он был прав, и мы отправились в путь, оставив дом и малышку на попечение брата и старой гувернантки.
Всегда на сердце тревожно и грустно, когда ступаешь на старые следы… Мы высадились в манграх неподалеку от Касильды. в том же самом провале, куда в памятную ночь врезалась барка, ведомая Каники.
Маленькая усадьба у ручья со сладкой водой казалась необитаемой: ни света, ни движения. Окна двухэтажного дома плотно закрыты ставнями. Ставни не открылись и утром, хотя во дворе хлопотали негры. Судя по всему, хозяйки дома нет… Подошла потихоньку к одному из работников, отошедших в сторонку, – я вспомнила его лицо и имя, и он меня тоже признал. Я спросила у него, где нинья.
Старик этот прикрыл рот рукой.
– Ты упала с луны? Ты что, не знаешь, что ее похоронили?
– Как похоронили? – остолбенела я. – Что случилось?
Старый мулат качал головой.
– Ты, унгана, видно, издалека… Я не буду ничего говорить. Ступайте в город, там Ма Ирене. Она сама расскажет.
Факундо привел нас в дом с колоннами на улице Ангелов. Ему приходилось там бывать, а если он где бывал, то дорогу запоминал крепко. Нам открыла расторопная, опрятная негритянка и позвала Ма Ирене.
Старуха появилась откуда-то сбоку, – не изменившаяся ни капли. Что значили для ее седин и морщин еще шесть лет?
– Пришли, бродяги, – сказала она. – Подойдите, я вас обниму. Я знала, что вы придете, да только вот опоздали немного. Их похоронили без вас. Ее – на кладбище, а его – у моря, на том месте, где застрелили. Ай, что с вами, негры, разве вы не знали, что так оно и будет?
Мы стояли как громом пораженные и плакали бы, если бы могли. …На ожерелье, что Каники преподнес возлюбленной, она выменяла у какой-то вдовы, испанки, собиравшейся домой, небольшой кафеталь, расположенный в горах в очень укромном месте, далеко от Тринидада. Она переехала туда до того, как ее беременность стала явной, и прожила там затворницей, пока не родила дочурку.
Флор де Оро – было подходящее имя для золотого цветочка, маленькой китаяночки, что появилась на свет. Она не была похожа ни на одного из своих родителей и на обоих сразу. Скорей всего, удалась в неведомого деда. Мягких очертаний скуластое личико, маленький вздернутый носик, нежно-розовые пухлые губы и огромные, черные, слегка раскосые миндалевидные глаза. Кожа цвета золотистой пшеничной корочки и пушистые, пышные, слегка волнистые иссиня-черные волосы, крошечные, узенькие кисти и ступни. Золотой цветочек с бесконечным испугом в глазах, лепившийся под костлявой рукой прабабки – единственной защиты и опоры.
Представляю, как на нее смотрел Каники, никогда не думавший оставить по себе потомство… Он даже на некоторое время оставил свои шалости, так что капитан Суарес, не слыша о нем ничего, подумал было, что смутьян с нами вместе подался в Африку. Но прошло немногим больше года, и опять то тут, то там стали появляться следы неугомонного китаезы – жестокие, хорошо продуманные убийства и избиения в тех местах, где уж очень прижимали рабов. От него досталось по плешивой макушке городскому судье, сеньору Вальверде, вымогавшему взятку с какого-то свободного цветного торговца за дело, которое и так должно было решиться в пользу бедолаги – и после этого снова замельтешили на всех углах и заборах листки и рисунком раскосой физиономии и изрядным числом нулей.
А нинья Марисели, обустроив свое новое приобретение, в котором приютила многих беглых, набранных по "протекции" супруга, вернулась в Тринидад. Она по-прежнему пользовалась в городе репутацией затворницы, смиренной старой девы, кандидатки в монахини. Никого не удивило, что именно к ее двери была подкинута в корзинке крошечная девочка с соответствующей случаю жалостливой анонимной запиской. Всех поразила ярко выраженная китайская внешность малютки, так подходившая к имени – Флор де Оро. Конечно, сеньорита приютила сиротку, оформив опеку по всем правилам.
"Бедняжка, – шептались в городе, – замуж ей уже не выйти, будет воспитывать приемыша".
Нинья не задержалась в Тринидаде и уехала в глухое горное имение "Лас Лагартес", прихватив с собой девочку. Ни одна самая досужая кумушка не заподозрила в китаяночке ее дочь.
А Каники пропадал на недели и на месяцы из маленького одноэтажного дома, который обслуживали люди самые доверенные, а в их числе, между прочим, небезызвестный портняжка по кличке Кандонго. В городском доме кум появлялся за все время раз или два, а в промежутках между прогулками возвращался в этот уютный, затерянный в Эскамбрае уголок. Сохли кофейные зерна под длинными навесами, шуршали терки, очищавшие семена от шелухи, плыл по временам терпкий запах от горящих очисток, смешиваясь с ароматом любимых гор.
Иногда он задерживался надолго. Не было случая, чтобы симаррона кто-то побеспокоил во время его отдыха, чтобы раздался условный свист или крик ночной птицы в неурочное время. Его тайное убежище не знал никто из его новых товарищей, хотя после нашего ухода с Аримао он прибился к другому паленке и там нашлись отчаянные головы, помогавшие то в одной, то в другой проделке. Филомено мог целые дни проводить в своей любимой комнате, – угловой, с дверьми на широкую веранду, обрывавшуюся прямо в непролазные заросли. Вечерами подолгу беседовал с Марисели, играл с девочкой, а не то устраивался на циновке с книгой. Читал что-нибудь об Африке или о мореплаваниях, а иногда у него в руках видели библию.
Христианином он так и не стал, и нинья оставила все попытки его обращения, любя и принимая бывшего раба таким, каков он был – раскаленные угли в узких глазах, темное облако смерти за плечами.
Чем ярче горит, тем быстрее сгорает… Он горел и сгорал, растрачивая силы.
Нинья каждый раз встречала бродягу, оборванного, усталого, случалось – раненого, и, отогревая его, каждый раз словно смутно надеялась, что уж теперь он не уйдет из комнаты, где было в жару прохладно, в дождь уютно и сухо, в зимние ветры – тепло. Но нет, раз за разом снова приходил вечер, когда, тихо и немелодично насвистывая, Каники чистил и смазывал свое ружье, затягивал тяжелый пояс с неизменным мачете и исчезал в непроглядной лесной чащобе. И каждый раз две женщины, две беззаветно преданные души, умирали от страха и молили, каждая своего бога: спаси и сохрани! – и были готовы ежеминутно к страшной вести. Но мандинга всегда выходил сухим из воды, – "потому что нинья его ждала, да, только поэтому. Иначе разве мог бы он баламутить округу столько лет, – ах нет, я знаю, в чем тут дело. Я уставала ждать, – два, три, четыре месяца подряд, но нинья говорила: нет, Ма, ничего, он просто очень далеко забрался, с ним ничего страшного".