Беда пришла с другой стороны.
Однажды, когда Каники пропал обычным образом, Марисели с Ма Ирене и девочкой отправились в Тринидад. Шла страстная неделя, канун пасхи, и нинья хотела быть в эти священные для нее дни в привычном, с детства знакомом храме.
В высоком доме с колоннами ее ждали гости, давно не виденные: донья Елена, сестра покойной матери, и Хосе Антонио, ее сын, тот самый, за которого она отказалась выйти замуж целую вечность назад.
Выражения на их лицах не сулили ничего доброго.
"Бесстыжая", "распутница", "позор нашего рода" стали самыми мягкими выражениями в устах родной тетки, желавшей когда-то заменить ей мать. Донья Елена говорила долго и язвительно.
Марисели не дрогнули ни одним мускулом лица, выслушивая поток обвинений и оскорблений. Только залилась лихорадочным румянцем и спросила:
– Что вы от меня хотите?
Тогда тетка перешла к делу, суть которого заключалась в одной фразе:
– Подписываешь кузену дарственную на все твое состояние и удаляешься в любой по твоему выбору монастырь. Иначе твое преступное поведение будет открыто всем, в том числе представителям закона. Мы великодушны: ты будешь замаливать свои грехи вместо того, чтобы гнить на каторге.
Но не зря столько лет нинья была подругой симаррона.
– Вы очень великодушны, – сказала она, – за новое состояние взамен промотанного. Моя вина лишь в том, что я любила и люблю. Ваша больше стократ, потому что ваше негодование замешано на алчности. Сейчас ваша сила; но господь воздаст за подлость, как Иуде. Я подготовлю необходимые документы и завтра утром отнесу их к нотариусу. После этого я приму участие в процессии по случаю страстной Пятницы. К ее окончанию все будет готово.
– Все так, слово в слово, сказала моя голубка, – продолжала Ма. – Поднялась в свою комнату и стала писать. Потом отдала мне два конверта:
– Вот этот, – сказала, – спрячь, передашь потом Филомено. А вот этот завтра вместе отнесем нотариусу.
И ушла молиться в старую часовню, куда давно никто не заглядывал, и до рассвета не сомкнула глаз. Потом зашла в спальню к девочке, долго смотрела на нее, спящую, на наш золотой цветочек, и поцеловала в лоб. Вышла из детской, затворила дверь и велела подать черное платье. Голос ниньи показался мне нехорош. Потом мы пошли к законнику, и она молчала всю дорогу, и надолго оставила меня одну у дверей.
Когда она вышла оттуда, у нее глаза блестели, как у лихорадочной. Сердце у меня, со вчерашнего дня дрожавшее, вовсе оборвалось: что-то будет? …Но Марисели поцеловала старуху и сказала, что все будет хорошо, что она пойдет к церкви, а старая нянька должна быть при ребенке, – малышку нельзя оставлять одну. И старуха повиновалась – не столько приказу, сколько ясному ощущению свершившейся судьбы.
В назначенный час по городу пошла процессия страстей господних. Десятки кающихся в низко надвинутых капюшонах били себя плетьми по спинам. Другие кололи тело шипами и заостренными гвоздями. Третьи наносили себе раны ножами и кинжалами, и кровь капала на горячую пыль мостовой. Люди приносили богу жертву собственной кровью и искренне думали, что уподобляются ему.
А следом ехала повозка, на которой возвышался деревянный крест. К нему была привязана женщина, голова которой скрывалась под капюшоном, а бедра были едва прикрыты рваньем. Сзади шагал в звероподобной маске черный палач и, равномерно размахивая кнутом, каждые несколько шагов опускал на истерзанную спину витой ремень.
В толпе, густо валившей за повозкой, шептались:
– Что за белое тело! Матерь божья! Она либо великая грешница, либо святая!
И вдруг кто-то узнал:
– Это же нинья Марисели, та, что хотела постричься в монахини!
Толпа немедленно стала гуще, закипела вокруг и вдруг отхлынула… и вся процессия замерла.
По середине улицы, прорезая расступавшееся перед ним людское месиво, шел с высоко поднятой головой Каники.
Ни на кого не глядя, он подошел к повозке, вырвал кнут у палача, – дурковатого церковного сторожа, которому нинья дала золотой, – переломил пополам и бросил оземь.
Затем, гибким кошачьим движением вскочив на повозку, достал нож, перерезал путы и подхватил упавшее безжизненное тело. Прижал к себе, держа под бедра и под шею, и через запруженную народом площадь, через залитые солнцем улицы понес Марисели в ее дом. Безобразный колпак упал, и длинные золотисто-русые волосы подметали землю.
Никто не осмелился остановить его.
Ровным шагом Каники поднялся по лестнице в угловую комнату на втором этаже, где была знакома каждая мелочь. Он положил нинью на кровать без памяти – как это случалось однажды, тысячи ночей тому назад. И опустился на колени, с надеждой вглядываясь в искаженные черты любимого лица.
Но, на беду свою, боец и бродяга был слишком опытен в определении степени тяжести побоев. Серо-землистый цвет кожи, запекшиеся в крови губы, до белков закаченные глаза яснее всех слов говорили ему о том, что Марисели, с ее нежным и хрупким телом, закусив губы, без звука вытерпела первые несколько ударов, что потом сознание покинуло ее, и бич полосовал бесчувственную оболочку, что жить ей осталось считанные часы и что умрет она, не приходя в себя. Ее уже не было там – ее истерзанная душа поднималась к ясному небу, к тому, в кого она верила беззаветно и где должна была получить чашу со сладким питьем, приносящим покой.
– Ма, – спросил Каники у старухи, выросшей перед ним как из-под земли, – кто это сделал?
Ма Ирене подала ему письмо, и он, забыв, что у дома собирается толпа, что уже спешит откуда-нибудь полиция, пробежал глазами по строкам.
– Ма, где они? – спросил он.
Та поняла с полуслова.
– В Касильде, пересчитывают чужое добро.
– Ма, – сказал он, – скоро сюда вернутся Гром и унгана Кассандра. Попроси их не оставлять мою дочь до ее замужества. И что я не хотел бы другого жениха, чем мой крестник. Прощай!
И вышел в соседнюю комнату, где на лежанке сидела маленькая девочка с огромными от испуга глазами. Поднял ее на руки, вздохнул медленно-медленно нежный запах ее волос и опустил обратно на лежанку.
После этого он исчез, как провалился. Напрасно обшаривали каждый уголок в доме, переворачивали мебель и заглядывали в шкафы. Каники там не было.
Открыто, среди бела дня, симаррон шел по дороге на Касильду, неведомым образом ускользнув из переполошенного города. Коляска с теми, кого он искал, вылетела на него из-за поворота – торопились в Тринидад за жирным куском. Добрый конь донес их до города, еще живых, умиравших мучительно и в полном сознании.
А смутьян шагал дальше по дороге, не видя, куда идет, не зная, куда несут его не ведающие усталости ноги. Это было одно тело – некрасивое, ненужное тело, потому что душа в нем не хотела больше оставаться.
Собаки уже шли по горячему следу.
Нужные люди всегда оказываются в нужном месте. Судьба ничего не делает просто так. Федерико Суарес как раз случился поблизости.
– Так, – сказал он.
След вел мимо непролазных мангровых зарослей, мимо уютных кущ – к голой, разбитой волнами отмели на морском берегу. На дальнем ее конце шел человек. Шел, не торопясь и не пригибаясь. Вот оглянулся… и пошел дальше, не прибавив шага.
Волны шумели у полосы рифов.
Каники мог бы нырнуть в воду и спрятаться в нагромождении камней и кораллов.
Плавал он как рыба и скрылся бы в хаосе, в который не посмеют сунуться лодки даже при самом слабом прибое.
Вместо этого он влез на высокую, почти отвесную скалу, окруженную со всех сторон гладью песка, зализанного волнами.
В полной тишине на этом мокром песке стояли охотники, и даже собаки их не лаяли.