В его речи чудно перемешивались африканские и испанские слова, испанских становилось больше от фразы к фразе. … Это было так давно, что порой не верится, со мной ли это было… Но до сих пор я помню каждую капельку, каждую черточку, каждое слово этих бесед. А разговор был такой мягкий, ровный, и катился, как ручеек в берегах. Я сидела на травке и вспоминала, как, бывало, на пикнике рассаживались вот так же мои барышни и кавалеры суетились вокруг них, не давая мне ни скатерть расстелить, ни распаковать корзины с припасами.
Парень исчез, появившись через несколько минут с ведерком, наполненным разными фруктами: хорошо знал, что где растет в саду. Нарезал ломтиками большую папайю, выковырнул мякоть из нескольких ореховых скорлупок и, вольготно расположившись на траве, достал из кармана необъятных штанов трубку, кисет и кресало. Он сидел совсем близко, так что я в упор разглядывала его лицо – некрасивое, с приплюснутым носом, широко и глубоко посаженными умными глазами, толстыми лиловыми губами. Лоб и щеки все были в отметинах от оспы. Он также внимательно изучал мои лицо и фигуру и неожиданно спросил:
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– Фью… плохо выглядишь. Ты больна?
– Попадала в переделку!
– Как же это вышло?
– Так слушай… – и я пересказала ему свою затейливую историю, начиная от ясного утра в славном городе Ибадане и кончая воспоминанием о брате, вызванном появлением табуна.
Факундо слушал меня, не шевельнувшись, не перебив ни единым вопросом. Лишь по окончании рассказа задумчиво спросил, раскуривая заново потухшую трубку:
– Значит, ты действительно дочь кузнеца?
– Да.
– И можешь то, что не могут другие?
– Кое-что.
– Так почему ты дала себя убить за хозяйское добро?
– Послушай, зачем я тебе все это рассказала? Неужели ты такой большой и такой глупый?
Не обиделся, только улыбнулся одними глазами.
– Я знаю, что дурак, а ты скажи, почему.
– Хозяйское добро тут дело пятое. Меня все равно бы взяли с прочей добычей, как любой тюк с товаром. Только неизвестно, как бы мне хуже пришлось: битой или небитой. На избитую до полусмерти ни один не польстился.
Тут-то парень застыл на секунду, изумленно глядя, затем, покачав головой, промолвил:
– Не глупо ли ты поступила? Здесь женщины считают за счастье откупиться собой от побоев.
Я едва ему не ляпнула: "Берегла для тебя!" Но вслух сказала:
– Каждый волен выбирать, если есть выбор. Я выбрала свое – может, потому, что ни дня не чувствовала себя рабыней в том доме. Я была служанкой в числе прочих, к тому же любимицей, которую все баловали. Здесь-то, конечно, все не так; ко всему приходится приспосабливаться.
Так мы болтали до тех пор, пока Факундо по передвинувшейся тени не понял, что поре отдыха приходит конец. Выбив трубочку, встал, помог подняться мне галантным движением и как бы ненароком задержал около себя. Я доставала ему макушкой до уха.
– Послушай-ка, умница, если кто-то тебя захочет обидеть – назови мое имя и скажи, что я этого не спущу.
– К чему? – возразила я. – Если это будет черный – я сама постою за себя, а если белый – и ты со своими кулачищами не поможешь.
Великан помрачнел, но задержал еще на секунду, перед тем как отпустить, мою исхудавшую руку.
Я шла не оборачиваясь, но знала, что он смотрит мне вслед. Голова у меня кружилась, а перед глазами плавали видения могучих мускулов под полинялой тканью, мощная шея, открытая распахнутым воротом, белозубая улыбка и яркие искорки в глубине глаз. Ах, я пропала, я пропала с первого его слова, с одного взгляда! Я почувствовала в нем силу – ту, что не зависит от ширины плеч и тяжести кулаков, спокойную, уверенную силу, что переливалась в этом великане через край. Я пропала бы так же точно, будь он хоть на голову ниже ростом и на четверть уже в плечах.
Всю вторую половину дня я ходила, как в тумане, не слышала, что говорят, отвечала невпопад. А перед закатом, пробегая с кухни с двумя бокалами лимонада на подносе, снова увидела Факундо. Он разговаривал с хозяином, стоя у открытой двери в патио, похлопывая плетью по порыжевшим сапогам для верховой езды – огромные же были сапожищи! – и заслонял собой вход на лестницу.
– Вы позволите? – спросила я деликатным тоном, остановившись со своим подносом.
– Кому это лимонад? – спросил хозяин.
– Донье Белен и донье Умилиаде, с вашего позволения.
Сеньор Лопес залпом осушил один из бокалов.
– Отнеси лимонад моей жене. На, – ткнул он пустую посудину в руки конюшему, – иди, занесешь на кухню.
При моем появлении с одним бокалом на подносе тетушка Умилиада, выслушав объяснения, постно поджала губы, но сеньора вышла из себя и полетела браниться с мужем. Такие стычки из-за пустяков были постоянно в господском доме. Кончались они всегда ничем – на гневные тирады жены дон Фернандо лишь посвистывал.
Тетушку он терпеть не мог.
Вечер прошел в обычных хлопотах: свечи, ужин, вечерний туалет хозяйки. Луна уже заливала патио голубовато-белесым светом, когда я вошла в свою каморку и у противоположной двери, выходившей в сад, скорее угадала, чем увидала фигуру, плечи которой загораживали весь проем… Сердце у меня ухнуло, но еще кое-как я сумела изобразить насмешку в голосе:
– Эй, Гром, что ты тут потерял?
Темная фигура поднялась с порога и прикрыла за собой створку.
– Не бойся, не опасайся ничего. Я знаю все здешние порядки, знаю что к чему, когда и как, и знаю всех собак и на двух и на четырех лапах. Закрой дверь и садись рядом. Ты ведь обещала мне рассказать о королевстве Ойо, или нет?
Непроглядная темнота заполнила все, едва лишь я затворила дощатую дверь, и на какое-то мгновение даже сердце остановилось, сладко сжавшись, и вдруг захотелось вскрикнуть, броситься опрометью наружу, неизвестно куда – так стало страшно отчего-то. Но уже мои протянутые вперед руки оказались в плену его ладоней, и вот мы уже сидим на огромном сундуке, который служил вместо кровати.
– Разве я обещала тебе что-то? – спросила я его. – Это ты просил меня рассказать об Ойо, я ничего не обещала тебе. Скажи, ты сам не из рода кузнецов?
– Я бы сказал, да вот не знаю. Моя мать была родом из города Иле-Ифе, говорят, это священный город. Так и есть? Кто мой отец, тоже не знаю. Я сам – из приданого сеньоры, был форейтором на ее свадебном выезде. С тех пор при конюшне пятнадцать лет…
Мы сидели вплотную, голова к голове, я слушала редкостную историю человека, родившегося в рабстве и жившего в рабстве, но в душе своей рабом никогда не бывшего. Мне это не трудно было угадать; я перевидала много рабов по природе и рабов в силу обстоятельств, которые невозможно преодолеть. Обстоятельства теснили меня саму, точно так же, как этого великана, пропавшего лошадьми, табаком, сыромятной кожей, соленым потом и еще чем-то неизвестным, терпким и горьким.
Двадцатишестилетний чернокожий конюший был личностью незаурядной. В одиннадцать началась его самостоятельная жизнь. Проходила она в конюшне, среди лошадей, сбруи, подков, в компании конюхов и табунщиков. Мальчишка был сметлив и не ленив, как многие негры-креолы. Он прошел все ступени службы и делал все работы, какие имелись на конном дворе, начиная от уборки навоза и чистки лошадей. В пятнадцать ловкий и крепкий негритенок мог накинуть лассо на шею любому двухлетку и десять минут без седла удерживаться на свирепом косячном жеребце по кличке Сатана, в пух расшибившего многих табунщиков. В шестнадцать выучился грамоте у плотника Матео.
К этому времени уже не было равного ему в объездке неуков, а к двадцати годам Факундо знал о лошадях все и, самое главное, имел на них особенное, фантастическое чутье. Он мог угадать пол неродившегося жеребенка, в годовалом стригунке определял достоинства и недостатки будущего коня, а на скачках выиграл для хозяина немало денег на пари, с первого круга определяя победителя. Сам в скачках, к великой досаде сеньора, участия принимать не мог – слишком был тяжел, имея вес под стать росту; а в гонке, когда каждый лишний фунт равен гире на ногах лошади, не считаться с этим было нельзя. Его вороной по кличке Дурень не был резв, но силен и вынослив так же, как и наездник: вдвоем им случалось отмахивать в сутки по семьдесят миль.