– У тебя осталась семья?
– Отец, мать, сестры. Женат я не был.
– А сколько тебе лет?
– Тридцать два. Девять лет, как в рабстве, и четвертый год, как здесь.
– Тяжело?
– Аллах велит везде быть самим собой. Если я тут – значит, это было написано в книге судеб при моем рождении.
– Почему тебя зову лысым?
– Потому что я лысый, – усмехнулся Мухаммед и стащил с себя повязку.
Яйцевидный коричневый череп порос редким тонким пухом – как у неоперившегося птенца.
– Ты хороший лекарь?
– Кое-чему научился от отца и деда.
– Не прибедняйся, – перебила внезапно возникшая в дверях Обдулия. – Он много что знает, только тут еще не привык. Покажи-ка, что принес в этот раз.
Я с любопытством глядела, как из небольшой торбочки на поясе пастуха появились какие-то листья, стебельки, два-три цветка. Ровным счетом ничего не говорили их названия, но, судя по почтительности, с которой было отложено в сторону одно из растений, я поняла, что эта невзрачная добыча весьма ценна. Так и оказалось: травинка была "собачьим корнем", тем самым зельем, что зашивается в амулет.
Встречался он редко, а нужда в нем была огромной для людей, чья жизнь проходила в противоборстве с собаками. Я постаралась хорошенько запомнить его вид и то, как надо обращаться с этой драгоценностью.
– И упаси вам все силы небесные, детки, – добавила старуха, – проболтаться кому бы то ни было! Ни белому, ни черному. Знаете почему? Ну, с белыми все ясно.
А наш брат, чернота – грех сказать, но грех смолчать – дураки и трусы.
Особенно негры босаль, привезенные.
– Почему же, Ма? – возразила я. – Мы тоже привезенные, и я, и он, – я кивнула на лысого.
– Его ты не приплетай сюда, – он вовсе не негр, хоть и темнокож. Он совсем из другой Африки и молится своему богу. Себя тоже: ты воспитывалась среди белых и, хоть ты и настоящая негритянка, обо многих вещах рассуждаешь как белая. А прочие?
Смотри: сколько народу в поместье? Две сотни взрослых. Теперь считай: я, ты, он, – старуха загибала толстые пальцы, – блестевшие от масла, – да еще Гром – он креол, да плотник Мартин – тоже. – Обдулия подняла руку, растопырив пятерню. – Все! На двести человек – пятеро. И это еще много! В иных усадьбах нету ни единого, кто знал бы себе другую цену, кроме той, что за него дадут на невольничьем рынке. Даже креолы – хоть они лучше приспособлены к этой жизни, потому что родились и выросли в ней. Ты, молодая, это пойми и запоминай – не равняй человека с человеком, все мы люди, но у каждого свое достоинство: у одного на ломаный грош, у другого на золотой.
– Понимаете ли, в чем дело…
Старуха вернулась к прерванной работе, размешивая в котле кипящее масло и разливая его черпаком в глиняные низенькие горшочки. – Понимаете ли, в чем беда: те, кто попал в неволю взрослым человеком, оттуда, с черной земли – тот так и не может до конца дней уразуметь, что к чему в этой жизни. Привезли какого-нибудь конгу, дали в руки заступ – копай, и он копает, не зная, зачем, и не желая знать – все знают за него белые, она ему как могучие боги, они решают все, казнят и милуют – а как, по каким законам? Где ему понять? Для него только и есть что закон подчинения.
А если родился в неволе или попал ребенком – другая беда. Конечно, креол лучше знает белые порядки и белые повадки. Он научится тому, чего дикому не постичь вовек – например, грамоте. Но босаль помнит, что был свободным, а у раба-креола рабство в крови, как самая жгучая отрава, оно с рождения, оно привычно, и потому не замечается. Знаете, что среди беглых креолов почти не бывает? Так-то, милые, иной раз и ярмо бросить жаль. Когда страшно – это полбеды, когда жаль – вот это страшно.
– А что, по-твоему, – спросил Мухаммед, – всем задрать штаны и бежать куда попало?
Обдулия медлила с ответом.
– Нет, отчего же! Можно, конечно, и бежать. Если по-умному – век не найдут. Да только, первое, бежать по-умному не у всех ума хватает. А второе, не все могут жить в бегах, шатаясь в одиночку, а в лучшем случае – горсточкой. Привыкает-то наш брат жить пчелиным роем – все вместе, и чтоб чья-то голова за них думала, и чтоб какая ни есть похлебка стояла б в миске каждый день. А в бегах – поверьте мне, уж я видела беглых, – и на Гаити, и здесь – не сладко! Это точно, что не вздуют симаррона, по крайней мере, пока не поймают. Но – когда сыт, а когда брюхо к спине прилипло, и спи вполглаза, и пугайся всякого шороха. А уж если попался – ясно, не жди спуску. Понятно, что от сносной жизни не сбежит никто.
Но даже от собачьей сто раз подумаешь, прежде чем сбежать.
Обдулия во время своей речи не отрывалась от работы, стоя к нам спиной. Я разглядывала положенные в сторонке травы, а Мухаммед, забыв о дымящейся в пальцах сигаре, не сводил с меня таких глаз, что потихоньку заныл затылок.
– Так вот, с чего, бишь, мы начали? Что надо уметь беречь тайное и знать, кому можно доверить, а кому нельзя. Лучше человек с кандалами на руках, чем с кандалами на душе. От железной цепи избавиться проще, чем от невидимой. Рабство портит человека и выедает душу. Так-то, дети мои…
Раздался тягучий, медленный звон большого колокола, отбивавшего конец рабочего дня. Солнце касалось краем облесенных макушек холмов на западе. Араб поднялся, заторопившись уходить, но напоследок так и обжег глазами, – я вздрогнула, поймав во взгляде знакомые пляшущие искры.
– Что ты о нем скажешь? – спросила Обдулия по уходе парня.
– Святой и влюбленный.
– Святой и слегка блажной, – добавила старуха. – Незлобив свыше всякой меры.
Его очень уж обижали, пока я не дала ему свою повязку. Теперь не трогают, потому что боятся меня. Сам он мухи не обидит. В этом лысом много силы, но унганом ему не стать, – останется святым и блаженным. А ты говоришь, влюбленный?
– Да, Ма.
Обдулия, опершись на рукоять большого черпака, склонив набок голову, задумалась, разглядывая меня словно впервые.
– Не многовато ли тебе будет, а?
– Я этого не хотела. Его не нагадала ли ты сама мне в числе прочих? Если ему такая судьба – что я могу? Кажется, он просто рад тому, что я хотя бы есть на белом свете. Гром – тот не такой. Тот будет добиваться своего и добьется.
В тот же вечер в угловой комнате в конюшне с жаркой любовью пополам продолжался дневной разговор.
– Старуха права, – говорил Факундо, – от слова до слова права старая чертовка!
Я видел в городах свободных негров и цветных, их немало, особенно в Гаване. И все боятся белых, хотя вроде бы и свободны. Не умом боятся – битой задницей.
– Как они получают свободу?
– Из рук хозяина по отпускному свидетельству. Многие – по завещанию после смерти хозяина. Очень немногие откупаются сами, обычно через подставных хозяев.
В Гаване, я знаю, промышляет этим один священник. Если раб скопил денег на свой выкуп – он отдает их этому попу, а тот его выкупает и пишет вольную. За услуги дорого не берет и не было случая, чтобы обманул кого-то. Слышал, есть такие белые, что делают это все и вовсе бесплатно.
– Много тебе не хватает для выкупа?
– Начать и кончить, – усмехнулся невесело Гром. – Я, на свою беду, незаменимый в хозяйстве человек, меня за пустяк не отдадут. Вот у девчонки, тем более красивой, есть еще выход: свести с ума какого-нибудь богача. Не обязательно из белых, в Гаване попадаются и негры, и цветные при деньгах. Есть даже такие, что имеют свои плантации и рабов. Странно сказать – черный в рабстве у черного…
– Я это видела сто раз у нас дома, где не бывало белых господ.
– Вот как? Я подумать бы такого не мог.
– Да, вот так, – я рассказала ему все, что помнила из детства. – В нашем доме в Ибадане тоже были рабы.