Остальные просто удирали – то ли выбравшись ночью из-под замка, то ли спрятавшись днем в гуще сахарного тростника или за кустами кофе, или кому как пришлось.
Тридцатилетняя толстуха Долорес была мулатка. Ее работа состояла в том, чтобы плодить детей на прибыль хозяину. Тот делал на продаже ребятишек недурные деньги, и она рожала каждый год по ребенку, и каждый год у нее забирали подросшего, и больше она не видела его. Но вот в какой-то год она не забеременела и поняла, что вот это дитя может оказаться последним и что его непременно отнимут, как и всех остальных. Она захватила малыша и ушла в лес. У бедняги были стерты в кровь ноги, и пропало от недоедания молоко, пока ее след в зарослях не привлек внимание кого-то из старых бродяг.
Женщина в паленке – большая ценность, Долорес стала утешением всех одиноких в поселке, ее любили и холили, и ни она, ни ее ребенок (и все последующие дети) не знали недостатка ни в пище, ни в тепле.
А еще была Гриманеса, неопределенного возраста заморыш. Ее нашли совсем крошечной подле трупа женщины на лесной тропе. Она умирала от голода, и чудо, что ее раньше не обнаружили хибарос. Подобрал девочку Пепе, выхаживала Фелисата, старуха мандинга, молчунья и неулыба. Говорили, она первая поселилась в том месте, – но о старухе до самой ее смерти никто ничего не знал. Потом девочку взяла к себе Долорес – она по природе была наседкой и пригрела бедняжку.
А сам Пепе, старшина паленке, тоже всякого повидал. Проданный в рабство молодым мужчиной, попал в другое испанское владение – в Венесуэлу. Там сбежал в первый раз, прожил лет десять в джуке – поселке беглых в непроходимом лесу на реке Бербис. Бродяжил, был пойман и снова продан в рабство. С новым хозяином попал на Кубу и не замедлил опять сбежать. Ему было лет пятьдесят – дважды клейменый, с отрезанным левым ухом. Мы с ним подружились, с Пепе – он был умница.
По обязанности старшины он держал дисциплину среди людей, вообще к дисциплине не предрасположенных. Тем не менее – всегда в двух местах на подступах к поселку были выставлены дозоры, соблюдалась очередность их несения, обусловлены сигналы на случай опасности, производились все работы, которые были необходимы в человеческом поселении. Пепе был и судьей, наказывал отлынивавших, разбирал ссоры, творил расправу в случае каких-либо несправедливостей и воровства. Да, случалось, что и подворовывали свои у своих. Был и записной вор, фула Деметрио, битый не раз, но своего не оставлявший.
Наша тяжелая поклажа сразу привлекла внимание людей, у которых только и было одеться, что подпоясаться. По правде, большей рвани я в жизни не видела. (Меня немало потешило, что женщины – и старуха, и Долорес, и еще одна – Эва – носили штаны. Не одной мне пришло в голову, что юбка в лесу помеха.) Куманек посоветовал не скаредничать – дешевле обойдется, и я отдала Пепе немалую часть запасов, чтобы он одел самых оборванных по справедливости.
Порядки в паленке были суровы, но не чрезмерно. Больше всего это напоминало житье рода или деревенской общины в Африке, а поскольку почти все то житье хорошо помнили, то и принимали легко.
Мы мечтали о другой жизни… хотя теперь, из такого далека, не могу худым помянуть те годы. Дни текли мирно и дружелюбно, в заботе о пропитании, хлопотах с малышом, с вечерней болтовней у костра. Мужчины ходили на охоту, но редко выбирались в обитаемые места – разве что наворовать табака с плантаций в долине, либо подбирать, что плохо лежит. В тех местах гуахиро не водили дружбы с беглыми именно из-за постоянного воровства, потому что одиноко лежащие крестьянские усадьбы гораздо чаще подвергались набегам, чем хорошо охраняемые имения.
Факундо ждал, что я нарожаю ему сыновей. Но я почему-то больше не беременела, и Пипо оставался единственным и любимым. Отец в нем не чаял души. Он рос на полной свободе, Филоменито, в безопасности и компании таких же, как он, лесных детишек.
Но лучшим другом и ангелом-хранителем был Серый, его молочный брат. Конечно, Серый вырос гораздо раньше, чем Пипо вышел из младенчества. Это был огромный, широкогрудый, остроухий, горделивой осанки пес, наделенный собственным достоинством и редким умом.
Он слушался только нас с Факундо и понимал без слов. Он сопровождал Факундо в вылазках в обитаемые места и не раз отвлекал внимание хозяйских собак, давая возможность уйти Грому и тем, кто с ним случался. Он мог в одиночку свалить оленя венадо. Он гнал стадо диких свиней прямо на копья охотников, заворачивая их по дуге. У многих собак в крови гнать дичь на человека; но Серый мог теснить кабана-одиночку до тех пор, пока тот не сваливался в яму-западню, а затем шел в паленке за кем-нибудь из нас. Он ловил уток в зарослях. Он выскакивал из воды, пугая сидящих на берегу черепах, так что они кидались в глубь суши, где он мог их схватить, либо, если добыча попадалась крупная, подозвать кого-то из нас. Он иногда исчезал на несколько дней, заслышав лай хибарос из соседней долины, но неизменно возвращался – со следами трепки на шкуре, но не потерявший самоуверенности.
– Серый великий унган среди своих, – говорил Факундо. – Он слишком много впитал с твоим молоком, чтобы остаться просто собакой.
Ибо Данда говорил, что Серый – воплощение священной собаки Нкита; как бы там ни было, я считала его своим приемным сыном.
Дурень, старый верный Дурень поседел, но был еще бодр и носил по горам и долинам двести с лишним фунтов, которые весил его хозяин, по-прежнему легко. А сам Гром ничуть не изменился за эти годы, по-прежнему предпочитал верховую езду пешим прогулкам и не давал коню застаиваться.
Я примеряла последнее оставшееся платье перед тем, как распороть для переделки, и обнаружила, что его можно ушить в боках на добрых два дюйма: так я похудела.
Впрочем, мне тогда было мало дела до того, как я выгляжу.
Я постепенно осваивалась в лесу, перенимая от мужа хитрую науку бродяжничества.
Я научилась ездить верхом с седлом и без седла, разводить костер в любую сырость, прорубать мачете дорогу в зарослях, узнавать съедобные травы и коренья, определять направление по солнцу, звездам, по мху, по полету птиц; научилась красться бесшумно и видеть в темноте. Факундо брал свое за те времена, когда он не мог оградить меня от бед. В лесу он был хозяин.
День сменялся ночью, засуха дождями. Жизнь была, в общем, однообразной. Этот паленке не трогали много лет. Население менялось: умерла старуха Фелисата, родилось двое детей у Долорес и трое у Эвы, кое-кто ушел бродяжить в одиночестве, а другие пришли со стороны.
Одно лицо среди вновь пришедших мне показалось знакомо.
Молоденький очень светлый мулат, необычайно красивый: нежное лицо с правильными чертами, большие глаза, пухлые розовые губы, стройная юношеская фигура. Руки без мозолей, но подушечки пальцев исколоты иглой, – признак, по которому безошибочно можно определить портного. Я долго смотрела на него, пытаясь вспомнить, откуда же я его знаю, пока эти следы на пальцах не подсказали.
Звали парня Ноэль, по кличке Кандонго. Придя, он вел обязательный разговор с Пепе, но потом я его перехватила будто невзначай.
– Эй, приятель, давно ты сбежал от сеньора лейтенанта?
– Он уже капитан, – ответил парень, тараща на меня глаза.
Он меня не узнавал до тех пор, пока я не припомнила ему обстоятельства нашей встречи.
– Когда ты ходил в юбке и носил веер, тебя звали Линдой. Как это ты переоделся опять в штаны? Помнишь, как сидел с опахалом у моей постели?
Парень с испугу побледнел.
– Только не говори об этом здешним! Я совсем не хочу найти тут то, от чего сбежал.
– Так от чего ты сбежал-то? Кажется, дон Федерико тебя любил и жаловал.
– Дон Федерико любил и жаловал, а мне от этого было некуда деться. Из Гаваны не очень-то сбежишь. Да только дон Федерико женился, и всех таких, как я, и таких, как ты, разослал по разным имениям. Меня отправили в инхенио в Вилья-Кларе. А там управляющий – того же поля ягода, и сало невмоготу. Сбежал портняжка!
Слоняюсь по лесу уже полгода.