Сеньорита семнадцати лет попала в герцогский дом прямо из монастыря, где воспитывалась. Герцогиня держала порядочный штат, нечто вроде двора. Через ее опеку проходило немало бедных монастырских воспитанниц, сироток и незаконнорожденных, и их свадьбы для старухи являлись истинным развлечением.
Среди них было немало квартеронок, мулаток, пард, тригеньо, и прочих оттенков смеси черного и белого – может быть, этим объяснялась болезненная, нервная ненависть сеньориты к цветным. Цветные красавицы, так же как и она, появлялись семнадцати лет из монастыря, так же склонялись в реверансах, обмахивали веером патронессу, подавали стаканы с лимонадом – и через два-три года, а то и раньше, подбирали пышные белые юбки, поднимаясь по ступеням домовой часовни, ведомые к алтарю каким-нибудь самодовольным лейтенантом из Батальона Верных Негров, или пронырливым квартероном-стряпчим, а порою даже – отпрыском хорошей креольской семьи, достаточно терпеливым или достаточно влиятельным, чтобы получить разрешение на такой брак. Воспитанницы герцогини были ходовым товаром, и белые девушки тоже не засиживались во фрейлинах, но вот Марию де лас Ньевес мужчины обходили. Конечно, она была бедна, как церковная мышь, но сеньора Харуко всем девушкам давала небольшое приданое (имея огромные угодья и то ли восемь, то ли одиннадцать тысяч негров, она могла себе это позволить). Видно, женихи чутьем угадывали в ней нечто, чертом заложенное, и ни один не польстился ни на приданое, ни на протекцию знатной особы. Сеньориту стали представлять ни как воспитанницу, а как компаньонку, и с этим пришлось смириться… Наследство от троюродного дядюшки было подарком судьбы.
Люди, которым в молодости приходится туго, выбравшись из несчастий, разделяются на два сорта: одни рады, что беды позади, и счастливы. Другие готовы на всех выместить досаду за то, что поначалу не везло. Вот к этим последним и принадлежала новая хозяйка Вильяверде.
– Бешеная, как есть бешеная! – докладывала Паулина. – Будто ее черти грызут, а она нас, кого зубами достанет.
Первым делом она рассчитала прежнего майораля и наняла нового, а при нем – четверых помощников, все с оружием и собаками. Соседи недоумевали, негры поеживались. Но первые дни все было вроде по-прежнему. Хозяйка ходила по усадьбе с хлыстом и пистолетом, опять-таки напомнив мне вдовушку. Но, приученная годами интриг, и здесь выжидала и показала характер только тогда, когда уверилась в безопасности.
Тут, на беду, подошел день ежемесячного праздника. Паулина доложила новому майоралю, тот доложил хозяйке, хозяйка вызвала Паулину.
– Праздник? – спросила она. Будет вам праздник. И с этими словами поднялась, взяла хлыст и дважды ударила экономку по лицу, так что кожа лопнула. – Будет вам праздник!
На другой день всех до единого рабов выстроили на утрамбованной площадке перед бараками. Надсмотрщики, майораль, собаки, и, конечно, хозяйка.
– Сегодня вам будет праздник, – говорит она всем, – единственный праздник, которого вы по своему скотству заслуживаете. Покойный дядюшка, мир праху его, распустил вас безобразно. Сейчас каждый из вас получит по десять плетей за то, что возомнили не по чину. И будет исправлено еще одно безобразие: подумать только, ни на одном нет клейма!
Надсмотрщики приступили к делу. Не шутка была, перепороть и переклеймить такую уйму народа, человек до сотни, считая с детьми. Ад стоял кромешный, и среди этого ада стояла гордая сеньорита Мария де лас Ньевес с пистолетами в руках и улыбалась, время от времени стреляя в воздух.
Наконец с экзекуцией было покончено, но это было не все. Не успели матери успокоить орущих от боли детей, как произошло что-то новое.
Двое стражников разыскали в толпе и выволокли к столбу Фермину, хозяйскую фаворитку, содрали платье и привязали. Стоя рядом, скучным голосом хозяйка читала проповедь о том, что некоторые негры, с попустительства неразумных белых, мнят о себе то, чего они, животные, мнить о себе не должны, что блуд белых с небелыми – хуже, чем скотоложство, и если белых наказывает бог, как неразумного дядюшку, то черных должны наказывать белые, и наказывать жестоко.
И махнула рукой, дав сигнал спустить собак.
С крепкой сорокалетней женщиной было покончено в считанные минуты.
– От нее остались одни лохмотья, – говорила Паулина, глядя куда-то в сторону.
– Она красивая была, Фермина, хоть и не молода. Дон Тимотео ее очень жаловал.
Следующим намерением новой хозяйки было – продать всех цветных рабов из имения и на их место купить черных. Старая мулатка подслушала разговор сеньориты с управляющим дня через три после зловещего праздника.
– Только экономку оставлю, – заметила хозяйка между делом. – Пока она мне нужна, а потом я с ней сама разберусь.
Какого рода может быть это "разберусь", Паулина уже знала и в тот же час, в чем была и с чем была, выбралась из усадьбы и подалась в горы. Недели две она бродила в лесу наугад. Ослабела от голода, усталости, страха. Своих спасителей в полуобмороке приняла за ангелов небесных, пока до нее не дошло, что от ангелов не разит потом…
Мы, не сговариваясь, повернули лошадей в сторону паленке. Старуху посадил к себе на седло Пипо. Были мы не так далеко и добрались скоро.
Все, что требовалось Паулине – подкормиться, отлежаться, прийти в себя. В свои пятьдесят она была еще бодра, и если показалась старухой сначала, то только от пережитого. Мужская часть населения проявила к новенькой неподдельный интерес и вскоре почтенная дама была окружена десятком кавалеров, которых ее возраст мало трогал.
Пока Паулина отвечала на любезности, мы обсуждали ее дела.
– Пустить в усадьбу красного зверя, – сказал Идах.
– Она опять отыграется на неграх, – возразил Факундо.
– Увести всех в лес! Места хватит.
– Кучу народа с детьми и стариками? Глупость, брат, это немыслимо.
– Ее надо убить, – вымолвил наконец Каники. – Чтобы другим было неповадно.
– Чтоб неповадно было другим, – сказала я, – надо убить ее так же, как она убила несчастную Фермину.
– Дружок, – усмехнулся Факундо, – у нас не найдется таких собак, и сами мы не собаки.
Решили так: если будет возможность, попытаться выкрасть сеньориту, если нет – застрелить.
Мы выспросили у Паулины все, что она знала о расположении дома и построек, о собаках, об охране, о распорядке дня в усадьбе. Она смекнула дело и дала хороший совет:
– Обойдите поместье кругом, чтобы оказаться от него на запад. Там в полумили покрытый лесом холм. Если залезть на какое-нибудь дерево, все будет как на ладони.
В тот же вечер мы начали собираться, потому что Вильяверде была не близко – собственно, это было уже за пределами Эскамбрая, на равнине, намного дальше того места, где мы нашли беглянку.
Самым трудным оказалось не взять с собой сына.
– Я тоже умею драться! – заявил он, сверкая глазенками и сжав кулаки. – Я стреляю не хуже вас, и бросаю нож, и могу просидеть на лошади хоть сутки.
Все это было правда, и доказать парню, что это еще не все, было нелегко.
– Сын, – сказал Факундо, – у тебя остается нелегкое дело: ждать нас здесь.
Знаешь сам: возвращаются те, кого ждут. Жди нас и пожелай удачи.
На той горке – странной каменной шишке, выросшей из земли на ровном месте и поросшей непролазным чащобником – мы просидели долго.
Справа виднелся маленький, аккуратный двухэтажный дом, весь увитый плющом. Ближе к нам небольшой сад, а прямо перед нами – беленая стена вокруг негритянских бараков, и между оградой и садом – площадка с врытым посередине столбом, у которого собаки разорвали несчастную женщину.
В то утро там кто-то тоже был привязан, судя по яркой головной повязке – женщина. Мы пришли на горку ночью, наблюдать стали с рассвета, – она уже там стояла. Невозможно было понять, жива она или нет – догадались, что жива, когда ее вечером отвязали и дали воды. Столб, однако, недолго оставался пустым, – к нему тот час же привязали новую жертву, тоже женщину. Потом какого-то парня били плетью, поставив на четвереньки, пока он не свалился. За моей спиной скрипел зубами Идах – его собственные рубцы едва успели зажить.