Сигара обжигала кончики пальцев, освещала неровными заусеницами обстриженные ногти.
– Вот так… Человек скотина жадная. Как я. Сперва был рад, что не прогнали.
Потом разрешили любить. Потом и этого мало, хочу, чтоб меня любили, хочу знать это, мне, дураку, мало белого тела на атласной простыне, мало того, что она рискует для меня тем, чего у меня сроду не было и не будет. Так чего ж мне надо?
Убей – не скажу. Нет, скажу. Я хочу, чтоб ее при встрече брала такая же сумасшедшая радость, как меня. Чтобы у нее жгло здесь вот так же, как жжет меня… может, и ее жжет этот огонь, только почему я его не чувствую? Э? Унгана, ты моя сестра, ты сама женщина и знаешь их, скажи, могу я этого хотеть или зарвался не по чину? Или пора меня убить? Ты не знаешь, что ей от меня надо?
– Знаю, брат, – отвечала я, – знаю, и не бойся: господь бог тебе не соперник.
Я взяла его руку и почувствовала, как он вздрогнул. Он любил так, как никто никогда на моих глазах, и он имел право так любить и быть любимым.
– Не бойся, брат, будь спокоен и уверен. Марисели – удивительная женщина. Но ты должен знать: ты основа всему, что с вами произошло. Если бы ты не был тем, кто ты есть – разве она вышла бы к тебе среди ночи, едва заслышав твое имя?
После стольких ночей, проведенных вместе, у тебя душа замирает всякий раз, когда ты вспомнишь, как она разорвала тебе ворот, так? Да, так. Ни с кем другим она так бы не поступила, потому что ты ее избранник – ты. Ты, мандинга, дьявол, симаррон, китайское отродье, – потому что ты любишь ее так, что заставил ее выбрать тебя и полюбить тебя, – не сомневайся, что она тебя любит. Даже если она выбрала тебя орудием наказания за несуществующие грехи – она не взяла в свою постель любого из своих негров, она столько лет ждала тебя, бродяга. Почему?
Подумай и скажи. Не хочешь? Потому что в тебе есть Сила, – против нее не устоит ни одна женщина, потому что у нее нет этой силы, и она жива твоей. Ей нужно, чтобы ее любили так, как ты любишь, и это как отрава, как хмель, как соль – если ты пропадешь, брат, ей соль не будет солона и солнце светить перестанет.
Понял? А она еще не поняла, потому что не оставила до конца белой привычки считать себя слишком взрослой. С нее все это слетит, и она все поймет. Клянусь Йемоо – это будет скоро.
Мне казалось, я правильно все объяснила. Семьдесят лет спустя я остаюсь в этом убеждена. Я ничуть не удивилась, узнав, что Марисели хотела нас всех повидать. У меня самой вызывала жгучее любопытство эта из ряда вон выходящая девушка, – хоть я и была уверена, что сумела ощутить движения ее души. Но этому воспротивился неожиданно сам Каники.
– Еще чего! – сказал он. – Нинья увидит вот этого красавца с его жеребячьей статью и с подвешенным языком и сразу даст мне отставку. Она на старину Идаха делала глаза – каждый в монету по реалу. Хорошо, я догадался сказать, что он без пяти минут женат.
Кажется, звезды затряслись на небе от нашего дружного хохота. Немудрено, что две или три из них, не удержавшись, сорвались вниз в тот вечер.
Раз вернулся Каники, долго мы на месте не засиживались. Дня через два или три мы вчетвером, на конях, вооруженные и с запасом провизии, снова двинулись вверх по Аримао.
Дома оставалась Гриманеса, а с ней Пипо и Серый, несмотря на бурные возражения обоих молочных братьев. Филоменито объяснили, что останется он за главного, а Идах еще долго нашептывал парнишке на ушко – можно догадаться, что.
Мы расположились в удобном местечке милях в пяти западнее Санта-Клары, там, где дорога огибает каменистый, покрытый лесом выступ, с которого просматривался на полмили в обе стороны пыльный тракт: влево – до очередного изгиба, вправо – до моста через реку Сагуа-ла-Гранде, по которой мы пришли к этому месту, намочив копыта коней. Мы второй день сидели на каменистом холме, не совсем понимая, чего ждет и чего хочет Филомено. Но полагались на него и ни о чем не расспрашивали: если привел нас туда, значит, знает, зачем.
Он совершенно менялся, когда мы покидали пределы безопасной необитаемой части Эскамбрая. Он ничем не напоминал куманька, покуривавшего себе под деревом и глядевшего в небо. Оставлены все заботы и дела, спрятана глубоко любовная истома.
Глаза блестели остро и настороженно, речь становилась короткой и ясной, движения – плавными, походка – невесомой. Он собирался в кулак, и в такие моменты всегда сгущалось видимое только мне черно-голубое облако вокруг него. Он превращался в бойца – прирожденного и бесстрашного, как каждый мандинга, но с расчетливым и холодным умом и азиатской хитростью.
Мы были все не таковы. Нам всем не хватало этой расчетливой холодной ярости. И если мы приобрели ее потом – в этом заслуга Каники… и капитана Суареса.
Итак, мы поглядывали за дорогой с удобного места в кустах, – в густой листве были прощипаны такие окошки, чтобы не выглядывать, не выдавать себя. Каники занял другой пост – его не было видно в глянцевой листве высокого прямого дерева мамонсийо. Кони были привязаны. Солнце припекало.
Народу на дороге в обе стороны проезжало не очень много. Кое-кого Факундо даже узнавал – в прежние годы он часто бывал в Санта-Кларе, жил там иногда неделями и хорошо знал город и окрестности. То богато разукрашенная карета с занавесками, а рядом кабальеро на холеном коне, сзади на лошади похуже черный грум, на запятках два лакея, – какой-нибудь богатый плантатор едет в город просвистывать денежки; то запряженная парой быков телега, на ней пирамидой сложены мешки, тюки, корзины, поросята, а сзади привязана пара понурившихся телок – гуахиро собрался на базар; а вот изящная коляска, где сидят два монаха, румяные, дородные мужчины в черном, и на козлах сидит тоже монах, но поплоше видом; а то верховые – в разной одежде, на разных лошадях, в город и из города; и вот снова пуста дорога в обе стороны, блестит под солнцем песком и мелкими избитыми камушками.
Вдруг сверху раздался протяжный свист, куманек свалился нам на голову, подзывая жестом.
Через мост проезжала воинская команда – десятка два конных в мундирах жандармерии, с двумя офицерами. Все вооружены. В середине строя – крытая повозка четверней.