Рассвет нас застал уже в горной глуши по ту сторону Санта-Клары. С этого дня Пипо по молчаливому соглашению стал считаться на равных с остальными.
За год или полгода до того он бы лопнул от гордости, когда Каники (последний почему-то пришедший к месту сбора) без слов и крепко пожал его загрубелую ручонку. Теперь он только хлопнул крестного ладонью по плечу и тронул поводья – молча, лишь глаза сверкнули. Этот последний лихой финт был его выдумкой от начала до конца. Значит, в лохматой головенке должны были отпечататься, как на бумаге, и промоина, и осыпь, должны были промелькнуть расчеты того, что ни собаке, ни всаднику их не одолеть, что на огибание крутизны уйдет время, что времени до ночи осталось мало, что ручьи не остались бы необследованными, если бы на каком-то из них следы обсеклись, что собака не скажет, один конь или пятеро проскочили через промоину, – короче, что погоня будет сбита с толка и до утра вряд ли продолжит преследование.
Так оно и случилось.
Это происшествие заставило нас быть осторожнее; однако при нашем образе жизни осторожность оставалась понятием весьма относительным. Мы в тот год безобразничали отчаянно, месяца не проходило без очередной наглой вылазки. Нет, иногда делали передышки. Мне прострелили бедро навылет; Факундо собаки порвали плечо; Идах сломал лодыжку и с тех пор немного прихрамывал, – это не говоря про всякие мелочи. Только Каники был как заговоренный.
Он по-прежнему время от времени навещал Марисели – то в городском особняке, то в инхенио, и пропадал там иной раз подолгу. Странная эта связь установилась прочно – хотя не все было гладко и быть не могло. Что-то он рассказывал, что-то – нет, но, возвращаясь, он неизменно приносил с собой какую-то струю, будоражившую всех, горячившую кровь… так что нам начинало припекать пятки.
Однажды мы уж очень задержались. Мы уходили под Сиего-де-Авила, до конца восточных отрогов, и отсутствовали в паленке почти три месяца. Когда вернулись, то обнаружили, что в нашей хижине хозяйничает, ворча и покрикивая на Гриманесу, старуха, – разумеется, Ма Ирене.
Она третий день ждала нашего возвращения с вестью: "Нинья в Аримао у родственников по каким-то делам (хотя, конечно, это только предлог), она хочет видеть Филомено, разумеется, но она хочет видеть и вас всех. Она просит разрешения к вам приехать – ни больше и ни меньше".
Мы переглянулись. Речи быть не могло о том, чтобы привести ее в паленке. Старуха поняла это без слов и кивнула.
– Ей любопытно увидеть, как вы живете, но больше всего она хотела поговорить с тобой, подруга.
Если Марисели хотела поговорить со мной, не знаю о чем, то у меня уже много месяцев все горело от любопытства взглянуть на нее. Посмотрела на куманька – усмехался как всегда, делая вид, что ничего не слышит. Пришлось его тормошить:
– Эй, Каники, что ты на это скажешь?
Фыркнул, отстегивая с пояса мачете, пороховницу, сумку с пулями:
– Мне-то что! Заводите бабьи сплетни.
И по этой резкости слепому стало бы ясно, что ему вся затея решительно не нравится. Но сказать я не успела ничего – перебил меня сын, сказавший веско и гневно:
– Ты не прав, Каники!
– Почему? – спросил Филомено, быстро и внимательно взглянув на своего крестника.
– Потому что она всегда ждала тебя, чтобы ты вернулся и с тобой ничего не случилось, поэтому на тебе ни царапины! Она помогала тебе и нам чем могла. Она бы сто раз могла продать тебя, если б хотела. Теперь, может быть, ей надо помочь.
Почему ты не хочешь, чтобы мы пришли на ее голос?
– Потому, дружок, – отвечал Каники, – что я боюсь. Увидит она твою мать – и станет ревновать меня. А если увидит твоего отца – бросит меня, тощего китаезу…
И пойми его по виду, правду говорит или шутит. Пипо принял все всерьез.
– Седлай свежую лошадь, Ма, – распорядился он. – Я поеду с тобой и все улажу.
Каники покачал головой, улыбнувшись медлительно:
– Я опасался твоего отца, сынок, – произнес он, – а теперь вижу, что насчет тебя тоже надо держать ухо востро.
Отправились все, кроме Идаха. Спустились по долине Аримао до мест, граничивших с обитаемыми. Там стояла давно заброшенная хижина углежога, скрытая в непролазных зарослях кустарника, который поднялся на месте двадцатилетней давности вырубки.
Место было достаточно укромное. Мы прождали в нем больше суток, когда к вечеру следующего дня, грохоча по камням ошинованными колесами, подъехала к зарослям легкая одноколка. Лошадью на анафемской дороге правила Ма Ирене.
Железом шитая эта старуха слезла с облучка, подобрав подол, взяла под уздцы пегашку и завела экипаж в такую гущу, что его не стало видно с речки.
Факундо с Серым несли дозор – мы никогда не забывали выставить дозор; и когда мы подошли, он уже помогал спуститься даме с ловкостью школенного конюшего и с уверенной повадкой настоящего мужчины, знающего себе цену. Отстегнул фартук, откинул подножку, опустился на одно колено – чтобы на другое наступила изящная туфелька, выглянувшая из пены нижних юбок и темно-зеленого бархата верхней. Ах, как он выглядел в эту минуту! Залюбовавшись на него, я не сразу перевела глаза на нинью, которой он, поднявшись с колена, небрежно поклонился.
Она была чуть выше среднего роста, с волосами цвета золотистой блонды, убранными под мантилью, с мелкими чертами миловидного лица. Нежно-розовые губы, прямой нос, серые глаза под длинными ресницами раскрылись широко, когда она заметила позади меня будто выросшего из зеленой стены Каники.
– Я не опоздал? – спросил он особым, напряженным голосом, и я почувствовала, как он подобрался весь, – так же точно, как Гром, случалось, в его присутствии.
Забавно и досадно было видеть эту слабость, – и чтобы скрыть ее, – шагнул девушке навстречу, взял ее протянутые руки, привлек к себе, быстро и горячо поцеловал. Нинья вспыхнула пунцовым огнем, – но он уже отстранился, успокоенный, почувствовавший нелепость своей ревности, повернулся, собираясь, видимо, нас представить, – но в этот момент из кустов выкатились Пипо и Серый.
– Добрый вечер, сеньорита! – вежливо сказал Пипо, едва не наступая на край юбок. – Меня зовут Филомено, в честь крестного Филомено. Это мой отец, Факундо, это моя мать, унгана Кассандра, это мой брат, Серый, – тише, черт, не обдери подол, это тебе не наши лохмотья! Я знал, что ты красивая и добрая, – разве другая стоила бы того, кого зовут Каники!
– Так ты думаешь, я стою его? – спросила нинья с выражением тихого изумления в голосе.
– Еще бы! – отвечал мальчик с небрежной снисходительностью, – он не кто-нибудь, чтобы путаться с кем попало! Небось, ту белую задрыгу из Вильяверде он не взял себе, хоть и мог бы, – на что ему отрава этакая!
Факундо распрягал пегашку, Ма Ирене выгружала мешки, и все прислушивались к разговору. Устами младенца глаголет истина! Мой младенец был не глупее многих, но младенцем оставался и он.
– Почему ты называешь эту собаку братом? – спросила нинья. – Это его кличка?
– Нет, его зовут Серый. Он правда мой брат – молочный брат. Его мать сожрал крокодил, и моя мать взяла его к себе и выкормила своим молоком.
Могу поклясться, что по ее белому, не тронутому загаром лицу пробежала тень страха. Но она с собой совладала и сказала моему сыну:
– Ты умный мальчик, хоть и мал еще.
– Я не мальчик, – ответил он, отведя пытавшуюся его погладить маленькую белую ручку. – Я мужчина и боец, я умею воевать не хуже остальных. Вряд ли кто из твоей родни может похвастаться таким в семь лет, да и из моей тоже.
Марисели пребывала в замешательстве, но нашлась и протянула сорванцу руку:
– Рада знакомству с таким мужественным юношей. Вижу, что ты достойный крестник моего Филомено.
Мне этот разговор сказал многое: и о моем так рано повзрослевшем ребенке, и об этой белокурой девушке, на чьем запястье лежала рука моего названого брата.