Нет, я вполне понимала тех мужчин, что готовы были из-за меня сломать себе шею.
Вот и эти выворачивали себе шеи, не отрываясь, пялили на меня глаза. А ритм убыстрялся:
Bayla, bayla, negra…
Никто не заметил, как исчез стюард, как Эва, согнувшись под тяжестью мешка, шмыгнула на правый борт, под прикрытие возвышения у средней мачты.
Mueva la sintura…
Зато мне было видно, как стюард возился с засовом, как приподнял крышку, как Эва пролезла туда, а потом приняла мешок с оружием.
Обернись кто-нибудь в этот момент – крыть нам было бы нечем. Но в это время – Que a mi me da locura… я одну за другой расстегивала пуговицы на мужской рубахе, а затем – De verte asi baylar… батистовая рубаха соскочила с плеч, держалась только на запястьях, затем я переложила обе мараки в правую руку, затем в левую, и вот рубаха уже валяется на досках, а я, до пояса раздетая, двигаю талией, бедрами, плечами – так, что груди трясутся, и пою:
Con tus movimientos me voy a morir…
До того ли им было, чтобы оглядываться? Они меня уже сожрать были готовы и ели глазами, а когда я сдернула головную повязку и упали на спину шестнадцать моих кос, они дружно взвыли:
Con tus movimientos me vas a matar…
Я начала разматывать то, что навертела вокруг талии. Крышка люка приподнялась, и из нее первым вылез Идах – с натянутым луком и пучком стрел в зубах, потом Факундо и Каники с пистолетами, и остальные за ними с чем попало перли на палубу.
Идах поднял лук и прицелился.
Последний поворот, пестрый сатин падает на палубный настил, и туда же падаю я – в чем мама родила, если не считать волосяного ожерелья на шее.
Тут-то и началось. Три пистолетных ствола и восемь стрел, выпущенных одна за другой в упор – кому угодно мало не покажется. Хоть Идах и был с жестокого похмелья, свое дело он знал, и руки работали независимо от больной головы.
Шум, стон, вопли. Эти испанцы были не чета майоралям и плантаторам, – народ обстрелянный и тертый, все не хуже того одноглазого. Попросту, они были пираты – все как один с оружием и все схватились с места мгновенно, даром что были пьяны.
Они успели сделать по выстрелу из пистолетов, а перезаряжать оказалось некогда.
Пошла рукопашная. Но нож в рукопашной всегда уступит мачете. Испанцы отбивались как могли – солдаты против рубщиков тростника.
Про меня все забыли, а зря. Свою "Змею" я нашла под грудой тряпок и достала еще двоих.
Схватка была жестокой и скоротечной. Не прошло двух минут после того, как оборвался ритмический напев, как на палубе все кончилось.
Оставалось человек десять или двенадцать в кубрике.
Я лихорадочно заряжала пистолеты. Внизу выжидательно притихли. Потом стало слышно, как кто-то поднимается вверх по лестнице.
Едва-едва бродяга высунул голову, как на него с разных сторон нацелилось столько пистолетов и ножей, что хватило бы на полбатальона. Он побледнел и поднял руки.
– Скажи остальным, чтоб не валяли дурака и вылезали без оружия, – сказал Каники. Аргументы в пользу сдачи были весьма убедительны. Одиннадцать человек поднялись из кубрика, а за ними – Неса, Хосефа и Долорес, все три в совершенно растерзанном виде, едва кутавшиеся в разодранные лохмотья.
– Теперь все, – сказала я.
– Ну да! – возразил Факундо. – А что делать с теми белыми, что сидели с нами в трюме? Их там полтора десятка человек, и ни один по-испански не свяжет двух слов.
– А ну-ка!
Гром подошел к люку и открыл крышку. По лестнице уже поднимались. Действительно, белые – заросшие щетиной, оборванные, бледные, щурили глаза от солнца – видно, давно сидели в темноте. Впереди шли двое – один молодой, другой пожилой, одетые лучше других. Не потому, что их одежда была целее, а потому, что лохмотья были из хорошей ткани. Остальные в обычной матросской холщовой робе. Вот они проморгались, прослезились, и вижу, с каким любопытством двое явных начальников уставились на меня, да и остальные тоже.
Проклятье! Только тут я сообразила, что как закончила танцевать считанные минуты тому назад, так и разгуливаю по палубе – в одном ожерелье, с ножом и двумя пистолетами в руках. Было отчего поползти краске по розовым щекам молодого и зашептаться сзади матросам.
Шептались, между прочим, по-английски. По-английски я их и спросила:
– Кто вы, черт возьми, такие и за каким дьяволом попали в трюм?
Старший сверкнул глазами изумленно, но оставался невозмутим… как настоящий англичанин.
– Мэм, с вашего позволения, я Джонатан Мэшем, а это мой племянник Александр Мэшем, и корабль этот со всем имуществом неделю назад принадлежал нам.
– На вас напали в море.
– Вы очень проницательны, мисс…
– Кассандра, миссис Кассандра Лопес, к вашим услугам, – я даже удивилась, до чего легко вспомнила язык, на котором не говорила много лет, и манеры, с которыми на нем говорить полагалось. – Прошу прощения за состояние моего туалета (матросы хихикали в кулаки): я лишилась одежды в ходе схватки. Я приведу костюм в порядок, как только вы освободите место для этих негодяев.
Испанцев водворили в трюм – двенадцать сдавшихся и всех оставшихся живыми после схватки на палубе. Пипо сбегал и принес мне какую-то тряпку из тех, что валялись на палубе после танца с раздеванием, и я наспех обмоталась ею.
Мэшем-старший спросил:
– А позвольте, узнать, миссис Лопес, вы являетесь главой этого… гм… отряда?
Продолжая закручивать тюрбан на голове, позвала куманька:
– Каники, им до тебя какое-то дело!
Каники с двумя-тремя парнями успел проскочить по всем палубам, проверяя, не остался ли где-то кто-то. Никого не обнаружили, кроме стюарда Даниэля, который, совершив героический подвиг и открыв люк, поспешил испариться и сидел в дровянике при камбузе.
– Каники, они хотят с тобой поговорить. Они говорят, что это их корабль.
– Наверно, так оно и было. Оставим разговоры на потом. Если они не дураки, пусть поймут: отсюда надо удирать, и поживее. Скажи, чтоб становились по местам и готовились сниматься с якоря. Стрельба слышна далеко, а палили много. Чем дальше отсюда мы будем через час, тем лучше.
Ночь застала нас вне видимости кубинских берегов.
Отплыть удалось не так быстро, как хотелось бы. У нас оказалось несколько раненых. Пепе непонятно как вывихнул руку. Гриманеса лежала плашмя, кусая побледневшие губы. Все-таки она была заморыш, и не с ее здоровьем было выдерживать то, что выпало в тот день. Вот Долорес, той все оказалось нипочем: встряхнулась и пошла. Было еще несколько ножевых ранений, но все не смертельных.
Хуже всего пришлось Данде: ему прострелили грудь навылет. Развеселый ибо, схожий цветом с заветренной доской, лежал на подвесной койке в кубрике и дышал, похрипывая, а на губах пузырилась пена. Среди англичан уцелел один, что-то понимавший в медицине. Он положил тугую повязку, но с сомнением покачал головой: пробито легкое, вряд ли выживет.
Стали сортировать испанцев, лежавших на палубе – кто жив, кто нет – и тут-то я хватилась Серого. Его не было видно нигде. Кто-то вспомнил, что он никуда не уходил с барки. Кинулись обшаривать эту барку, привязанную за кормой, и нашли: истекающего кровью, со страшной ножевой раной, но живого. Из пасти сочилась кровь. Английский лекарь отказался его перевязать:
– Заниматься собакой, когда страдают люди?
Пипо направил на лекаря пистолет:
– Если ты не поможешь моему брату, я продырявлю тебя самого.
Англичанин не понял ни слова, но суть была ясна и так. Посмотрел на меня – но я не выпускала из рук своей Змейки.
– Прошу вас, сэр: нам лучше знать, кто в этих краях человек, а кто собака.
Глаза у лекаря стали дикие и круглые. Он положил повязку, – большего он не мог.
Колотая рана была маленькая и глубокая, нанесенная кинжалом сзади, – судя по направлению удара. Видно, его достал один испанец, когда он атаковал второго.
Один на один этот удар Серый не пропустил бы: он был боец не хуже нас.