Как они перешли от того, что было, к тому, что стало?
Сара живо помнила, как они познакомились в буфете Центра искусств. Она не собиралась идти на концерт, но оставшиеся билеты распродавались по смехотворной цене, а перед началом кассиры и вовсе опустились до того, что бесплатно всовывали билеты прохожим – чтобы только публика собралась и заезжий музыкант не умер от стыда. В программе значилось «Искусство фуги» Баха, а Сара ничего не слышала об этом произведении, от начала и до конца исполняемом на клавесине. В ее ряду сидел только один человек – худой долговязый студент с темными волосами, коротко остриженными на затылке и висках, неестественно прямой, в твидовом пиджаке, галстуке частной школы и желтой жилетке, из кармана свисала цепочка от часов; с суровой сосредоточенностью он слушал музыку и временами без видимой причины то громко вздыхал, то раздраженно прищелкивал языком. Студент не обратил на Сару никакого внимания, и потому она очень удивилась, когда в антракте он подсел за ее столик, но еще больше она удивилась, когда после напряженного молчания, длившегося минуты две или три, он вдруг заговорил с рубленым шотландским выговором:
– Абсурдная смена темпа в одиннадцатом контрапункте, не находите?
Саре никогда не говорили более странных и непонятных слов, но благодаря им удалось завязать какой-никакой разговор, благодаря которому, в свою очередь, завязались какие-никакие отношения. Все пять семестров, что Сара провела в университете, у нее не было приятеля и светская жизнь сводилась к редким буйным вечеринкам в большой компании знакомых, которые никогда ее (как она чувствовала) всерьез в свой круг не включали. Приглашения Грегори пообедать, сходить с ним в кино или в театр – все это доставляло Саре непривычное блаженство. Чаще всего они ходили на концерты, и хоть Сара замечала, что Грегори питает склонность к сухой, академической, бесстрастной музыке, особо не тревожилась из-за этого. Во всяком случае, до тех пор, пока не обнаружила, что и в постели у Грегори похожие склонности.
С ним Сара и лишилась девственности спустя примерно шесть недель после знакомства. Событие это, как Сара и ожидала, оказалось трудным и болезненным, но она никак не предвидела, что последующие свидания также будут лишены удовольствия. Грегори занимался любовью с тем же холодным и рациональным мастерством, какое восхищало его в самых выверенных баховских экзерсисах. Нежность, уступчивость, выразительность и смена ритма не входили в его репертуар. После нескольких месяцев регулярных совокуплений лучшее, на что могла рассчитывать Сара, лучшее, чего ей приходилось с нетерпением ждать, – посткоитальная усталость, когда Грегори, сделав свое дело и обессилев, заговаривал вкрадчивым, задушевным тоном, который она находила нехарактерным и весьма приятным. Именно в один из таких моментов он задал ей неожиданный вопрос.
Безветренной душной ночью они с Грегори лежали в постели, тесно прижавшись друг к другу, ее голова покоилась на его плече. И Грегори спросил, вроде бы ни с того ни с сего, какая часть его тела ей кажется особенно красивой. Сара подняла на него удивленный взгляд и ответила, что точно не знает, ей надо подумать, и тогда Грегори, к ее большому облегчению (поскольку, если честно, Сара ни одну часть его тела не находила особенно красивой), спросил: «Сказать, что у тебя самое красивое?» И Сара ответила: «Да, скажи». Но он заставил ее гадать, и они, хихикая, перебрали несколько очевидных вариантов, но ни один не оказался верным, и наконец Сара сдалась, а Грегори улыбнулся и шепнул: «Веки». Поначалу она ему не поверила, но он пояснил: «Это потому, что ты никогда не видела свои веки, и никогда не увидишь, если только я не сфотографирую» (он так и не сфотографировал), и тогда Сара спросила: «А когда это ты успел так близко познакомиться с моими веками?» – и Грегори ответил: «Когда ты спала. Мне нравится смотреть на тебя, когда ты спишь». Это был первый знак, первый намек, что Грегори любит склоняться над людьми в постели, любит разглядывать спящих. И поначалу эта черта показалась Саре интересной, она сочла ее признаком пытливого ума, но вскоре стала задаваться вопросом, нет ли в этом желании – разглядывать спящих – чего-то зловещего, даже какого-то фетишизма? Ведь в эти минуты человек беспомощен, можно сказать, он без сознания, а наблюдатель бодрствует и свое сознание вполне контролирует.
С тех пор Сара разучилась легко засыпать: ей не давала покоя мысль, что в любой момент Грегори может склониться над ней, разглядывая при лунном свете ее лицо. (И это еще до того, как она разбудила в нем интерес историями о своих снах – снах столь реальных, что порою она не могла отличить их от реальности.) Но Сара привыкла к этой мысли, как, по ее мнению, привыкают к любой мысли. И, даже зная, что Грегори наблюдает за ней, еще несколько месяцев (или все-таки недель?) она по-прежнему крепко спала – пока ранним декабрьским утром с криком не пробудилась от лягушачьего кошмара, снившегося ей регулярно. На этот раз лягушка была размером с человека и сидела на обочине шоссе, огибающего студенческий городок. Сара пыталась проскочить мимо твари, но та жутко квакнула и пришлепнула к ее векам свой раздвоенный язык – по одному кончику на каждый глаз. Усилием воли Сара проснулась и закричала еще громче, ибо поняла, что хотя она уже не спит, на веки ей по-прежнему что-то давит, это кто-то или что-то было тесно прижато к глазам. Она попыталась открыть их, но не смогла этого сделать. Что-то мешало поднять веки. Но потом препятствие вдруг исчезло, она распахнула глаза и обнаружила перед собой Грегори: он сидел рядом и, склонившись, внимательно наблюдал за ее лицом, а его растопыренные пальцы маячили в каком-то дюйме над ее глазами.