Акварель висела рядом с литографией, однако принадлежала совсем иному направлению в искусстве. Народностью здесь и не пахло, местом действия художник избрал не дешевый трактир, а вестибюль парадного подъезда в очень хорошем доме. Ковровая дорожка спускалась по ступеням, на тумбе возвышалась мраморная ваза с рельефом. Бронзовая наяда, потупившись, держала в поднятой руке светильник, только что, вероятно, потухший. Над ним еще курилась тонкая струйка дыма.
На переднем плане стояли двое: явившийся с улицы громадный рыцарь в доспехах от шеи до пят, в шлеме с опущенным забралом, и сошедший ему навстречу по лестнице средних лет господин в котелке, в модном длиннополом пальто, какое жена мечтала увидеть на Иване Дмитриевиче. Оба стояли на площадке вестибюля между нижними ступенями лестницы и открытыми дверями парадного, их ладони уже встретились, рукопожатие вступило в ту фазу, когда взаимное пожимание рук вот-вот перейдет в легкое их потрясывание, после чего они будут расцеплены. Лицо рыцаря скрыто было под забралом, а на отвернутой немного вбок физиономии господина в котелке застыла вымученная, почти страдальческая улыбка. В то же время чувствовалось, что всего мгновение назад он улыбался вполне радушно, а мгновение спустя эта улыбка превратится в искажающую черты гримасу ужаса и невыразимой муки. Невозможно было понять, каким приемом или суммой приемов достигалось это впечатление, достаточно, кстати, неприятное. В итоге Иван Дмитриевич счел его не заслугой мастера, а случайностью своего собственного настроения. Увы, впоследствии пришлось убедиться, что настроение тут ни при чем, именно на такой эффект художник и рассчитывал.
Странный сюжет! По несовместимости фигур, относящихся к разным эпохам, расстояние между которыми составляло три или четыре столетия, рисунок мог сойти за карикатуру, но тяжелый колорит с преобладанием серого и черного, на контурах размытого потусторонней призрачной синевой, и отсутствие пояснительных надписей говорили о том, что едва ли рисовальщик ставил перед собой задачу откликнуться на какую-нибудь злобу дня. К тому же карикатуры не вставляют в рамки и не вешают в гостиных.
Иван Дмитриевич разглядывал эту акварель минуты две, тем не менее позже все-таки не мог вспомнить, тогда ли он отметил или уже задним числом восстановил в памяти, что за спиной рыцаря в доспехах двери дома распахнуты в ночь, в мрачное небо с грозно полыхающими созвездиями, среди которых бросались в глаза семь звезд Большой Медведицы.
— Извините, что так долго, — входя и помахивая уже готовым планчиком, сказал Куколев. — Правая рука, сами видите, по болезни в отпуску, рисовал левой, а она у меня с детства бесталанная, даже ногти на правой руке остричь не умеет. Приходится просить жену.
В ответ Иван Дмитриевич указал на литографию с чертями:
— По-моему, такие картинки вешают в чайных. Зачем вы ее здесь держите?
— Мать подарила.
— Вам?
— Мне. Что вас удивляет?
— Чертяки эти. С какой стати вздумалось ей дарить сыну этих шишиг?
— С намеком, — объяснил Куколев. — Мол, вон оно что с людьми делает, вино-то!
— Вы разве пьете?
— Нет, но раньше бывало.
— А это что? — перешел Иван Дмитриевич от литографии к акварели.
— Это? А-а, пустяки.
— Тоже чей-то подарок?
— Да, одного приятеля.
— И тоже с намеком?
— Сейчас не время. Давайте к делу, — сказал Куколев. — Подсаживайтесь поближе, сейчас я вам все покажу.
Он, ясное дело, торопился, и все-таки уже тогда возникло смутное подозрение, что говорить об этой акварели ему не только некогда, но и не хочется.
Здоровой рукой Куколев разложил на столе свой планчик, сели его изучать.
— Сделайте одолжение, — попросил он, покончив с маршрутом, — поезжайте к моему брату в качестве официального лица, как-нибудь припугните его полицией и узнайте, там ли Марфа Никитична. Еще лучше, если вы сумеете вернуть ее домой. Может быть, вам это и удастся. Братец у меня всегда был трусоват, а вы, насколько мне известно, человек находчивый… Заранее благодарен.
С этими словами Куколев достал из кармана и положил поверх планчика десятирублевую ассигнацию.
— Что, — не прикасаясь к ней, спросил Иван Дмитриевич, — прямо сейчас?
— Да, голубчик.
— Отчего такая срочность, если вашей матушке ничто не угрожает?
— Моя Оленька сегодня весь день проплакала. Она без бабушки жить не может.
— Извините, Яков Семенович, но за десять рублей я в это поверить не могу.
— А за сколько можете?
— По крайней мере, за половину той суммы, которую унесла Марфа Никитична.
— Хорошо, — вздохнул Куколев, — признаюсь вам честно. В бумажнике вместе с деньгами лежала одна вещица, не предназначенная для посторонних глаз.
— Что же это такое?
— Для вас не имеет значения. Для нее, впрочем, тоже. Я не хочу, чтобы вещица попала в руки моего брата.
Такая секретность подействовала на Ивана Дмитриевича едва ли не сильнее, чем соблазнительно красневшая на столике десятка. Наряду с мстительностью, любопытство лежало в основе его характера, как замковый камень.
— Ладно, — сдался он. — Еще одну красненькую накиньте, и я к вашим услугам.
Просьба исполнена была немедленно: поверх десятирублевой ассигнации легла вторая такая же.
— И на извозчика, — велел Иван Дмитриевич.
— Прошу.
Куколев добавил к двадцати рублям еще полтинник, два двугривенных и гривенник.
— Ой, хватит ли? Ваньки обнаглели, дерут, ироды.
— Не сомневайтесь. Достанет два раза туда и обратно съездить.
— Верю, верю. Давайте еще пять рублей, и я готов ехать.
— Не многовато? Пять рублей-то на что?
— Так. Для ровного счета.
— Десять, десять, рубль мелочью и пять, — сосчитал Куколев. — Получается двадцать шесть рублей. По-вашему, это круглая сумма? Тогда уж давайте мелочь назад. Или нет, возвращайте мне все, а я вам выдам четвертную, и дело с концом.
— Нет, оставим как есть, — твердо сказал Иван Дмитриевич. — Мне приносят удачу те числа, что делятся на тринадцать.
В прихожей он незаметно сунул двугривенный Евлампию, исполнив тем самым свое обещание, и вышел.
2
Жена терпеть не могла, когда Иван Дмитриевич по вечерам отлучался из дому. Даже двадцать пять рублей не смягчили ее сердце и не вырвали у нее прощальный поцелуй. Десятку он утаил, оставив себе на расходы. Все равно она ничего не изменила бы. Жена была из тех женщин, чью любовь и прощение нельзя купить ни за какие деньги.
Иван Дмитриевич сошел на улицу, дошагал до людного перекрестка, там кликнул извозчика и часов около девяти, сверившись по планчику, уже стучал под воротами опрятного деревянного домика за Охтинской заставой. Не открывали долго. Наконец неласковый женский голос спросил из-за ограды:
— Кто?
— Полиция, — традиционно ответил Иван Дмитриевич.
Калитка отворилась, он увидел высокую, статную даму в домашнем капоте. Возраст ее в глубоких сумерках определить было трудно.
— У вас что, прислуги нет? — поинтересовался он, предъявляя свой жетон полицейского агента.
— Сегодня суббота. В субботние вечера наша прислуга пользуется полной свободой.
Сказано было тем тоном, каким высказываются заветные политические убеждения, не вполне согласные с линией правительства.
— Ваша фамилия, мадам? Или, простите, мадемуазель?
— Мадам Куколева. Как же так? Стучитесь в дом и не знаете фамилии хозяев?
— Какая приятная неожиданность! — воскликнул Иван Дмитриевич. — Неужели вы супруга Семена Семеновича Куколева?
— Да…
— Того самого?
— Вы знакомы с моим мужем?
— Лично— нет, но весьма наслышан. Он ведь служит по Министерству финансов?