Я раздумываю, а уже поздно. Когда я накрывал на стол, спустился Фарук-бей. У него, как у деда, тяжелая походка, от которой скрипят ступени. Он зевнул, что-то проворчал.
– Я заварил чай, – сказал я. – Садитесь, принесу вам завтрак.
Он тяжело плюхнулся туда, где сидел вчера вечером, когда пил.
– Молока хотите? – спросил я. – Хорошее, жирное.
– Хорошо, неси! – сказал он. – Моему желудку полезно.
Я пошел на кухню. Его желудок. Ядовитая вода, что скапливается там, когда он пьет, в конце концов проделает в нем дырку. «Если ты теперь будешь пить, ты умрешь, – говорила Госпожа. – Слышал, что сказал врач?» Доан-бей задумчиво посмотрел перед собой, а потом сказал: «Лучше мне умереть, мама, чем терпеть то, что голова не работает, я не могу жить бездумно». А Госпожа сказала: «Это называется не думать, сынок, а грустить». Но тогда они уже разучились слышать друг друга. Потом Доан-бей умер, пока писал те письма. Изо рта у него пошла кровь, как у его отца; ясно, что из желудка. Госпожа плакала навзрыд и звала меня, будто от меня что-то зависело. Прежде чем он умер, я снял с него окровавленную рубашку, надел чистую, отглаженную, так он и умер. Сейчас поедем на кладбище. Я вскипятил молоко и осторожно налил в его стакан. Желудок – темный, неведомый мир, о нем только пророк Юнус[17] ведает. Мне делалось страшно, когда я думал о черной дырке. Но своего желудка я не чувствую, его будто бы нет – ведь я знаю меру, забываться тоже умею, но я же не такой, как они. Я отнес ему молоко, смотрю – Нильгюн пришла. Как быстро! Волосы у нее мокрые. Красиво.
– Принести вам завтрак? – спросил я.
– А что, Бабушка на завтрак не спускается? – спросила она.
– Спускается, – ответил я. – По утрам и по вечерам.
– А днем почему не спускается?
– Ей не нравится шум с пляжа, – ответил я. – В обед я ношу тарелки наверх.
– Давайте подождем Бабушку, – предложила Нильгюн. – Когда она просыпается?
– Она уже давно проснулась, – ответил я. Посмотрел на часы: восемь тридцать.
– А-а-а, Реджеп! – вспомнила Нильгюн. – Я купила в бакалее газету. Теперь по утрам буду я покупать.
– Как хотите, – ответил я, выходя.
– Ну и что изменится от того, что ты будешь ее покупать? – вдруг закричал на нее Фарук-бей. – Что изменится от того, что ты узнаешь, сколько человек убили, сколько фашистов, сколько марксистов, а сколько нейтральных?
Я вышел из столовой. Куда же вы все торопитесь, что же вам всем надо, почему вы не можете довольствоваться малым? Ты никогда этого не узнаешь, Реджеп! Это же смерть. Я думаю об этом, и мне делается страшно – ведь человек такой любопытный. Селяхаттин-бей говорил, что начало всей науки – любопытство; понимаешь, Реджеп? Я поднялся наверх, постучал в дверь.
– Кто там? – спросила она.
– Я, Госпожа, – ответил я, входя.
Она открыла свой шкаф, роется в нем. Сделала вид, что закрывает дверцы.
– Что случилось? – спросила она. – Чего они там кричат внизу?
– Ждут вас к завтраку.
– И поэтому кричат друг на друга?
В комнате запахло старыми вещами из шкафа. Я вдыхал этот запах и вспоминал.
– Что? Простите, я не расслышал, – проговорил я. – Нет, они шутят друг над другом.
– Прямо рано утром, за столом?
– Между прочим, если хотите знать, Госпожа, – начал я, – то Фарук-бей сейчас даже не пьет. В такое время никогда никто не пьет!
– Не защищай их! – рассердилась она. – А мне не ври! Я сразу вижу.
– Я не вру, – ответил я. – Они ждут вас к завтраку.
Она взглянула на открытую дверцу шкафа.
– Помочь вам спуститься?
– Нет!
– Будете есть в постели? Принести поднос?
– Принеси, – решила она. – А им скажи, пусть собираются ехать.
– Они уже готовы.
– Закрой дверь.
Я закрыл дверь и спустился вниз. Она каждый год заново перебирает свой шкаф перед поездкой на кладбище, словно хочет найти там что-то, чего никогда не видела и не надевала, но в конце концов всегда надевает одно и то же ужасное старое толстое пальто. Я пошел на кухню, положил на тарелку хлеб, понес в столовую.